Марион и косой король Ольга Гурьян Франция. Начало 15 века. Противостояние бургундцев и арманьяков. Время правления Карла VI Безумного. Девочка Марион приходит в Париж и поступает в услужение в дом под вывеской "Три восточных короля". Вскоре с ней начинают происходить невероятные события… Вы познакомитесь с ремеслами, модой, торговлей, законами того времени, обычаями и бытом жителей средневекового города. Ольга Гурьян Марион и косой король ЧАСТЬ ПЕРВАЯ начинается в 1414 году Глава первая МАРИОН ПРИХОДИТ В ПАРИЖ В самом начале XV века была в Париже, а может быть, и сейчас есть короткая улица, которая в то время называлась улицей Повелительниц. Парижские хозяйки приходили сюда нанять служанку, чтобы было им кем повелевать и тем самым сразу избавить себя от грязной или утомительной работы. Чтобы не ошибиться в своем выборе, они обращались за советом к посреднику, а уж тот все знал: и откуда служанка, и есть ли у нее знакомые в городе, и в каких домах она служила, и нет ли у нее где-нибудь комнаты, которую она, быть может, сдает каким-нибудь подозрительным личностям. Вдоль всей улицы служанки стояли, прислонившись к стенам домов, или сидели на мостовой, подложив под себя связки соломы. Но в это июльское утро, когда начинается наш рассказ, была там одна девочка лет двенадцати, которая не смела прислониться к стене, чтобы не запачкать чистое холщовое платьице, и не могла сесть, потому что у нее не было соломы, а мостовая была очень грязная. Девочка — ее звали Марион — стояла, выпрямившись во весь рост, двумя руками прижимая к груди маленький узелок, и терпеливым взглядом провожала проходивших мимо нее хозяек. Еще накануне Марион не знала, что ее ждет. Как всегда, под вечер сели ужинать, и мачеха поставила на стол горшок с вареной капустой. Все четверо ее детей, толпясь, опустили в горшок свои ложки. Марион тоже зачерпнула капусту и вдруг заметила, что мачеха пристально смотрит на нее. Тогда, покраснев и испугавшись, что не слишком ли пожадничала, захватив так много, она положила ложку на стол и прошептала: — Мне что-то не хочется есть. — Ешь, ешь, — сказала мачеха. — Надеюсь, всем хватит. И Марион поела немножко. Когда дети легли спать, мачеха заговорила: — Ты не обижайся, моя милая, за то, что мне приходится сказать тебе, а пришло нам время расстаться. Ты сама знаешь, как трудно нам живется с той поры, как умер твой отец. А ведь я должна вырастить четырех моих детей. Ах, Марион, ты хорошая девочка, и я тебя люблю, будто сама тебя родила, но ты ведь видишь, еды не хватает. И тут она шмыгнула носом и поднесла подол рубашки к глазам и начала тереть их. Марион очень испугалась и воскликнула: — Пожалуйста, не плачьте! Я сделаю все, что вы прикажете. Мачеха вздохнула и заговорила: — Думала я и так и этак и надумала, что отведу я тебя в город, а там ты поступишь служанкой к доб рым людям и будешь сыта и одета. Ведь ты уже большая девочка и можешь сама заработать себе на жизнь, а не объедать моих сироток. Уж так я тебя люблю, будто ты мне родная, да ничего не поделаешь. — А когда же мне уходить? — тихо спросила Марион. — Уж раз решено, так нечего откладывать, — ответила мачеха и стала собирать ее узелок. Вот она достала зимнее платье Марион из некрашеной грубой шерсти, но такое теплое. Она встряхнула его, посмотрела и сказала: — Сейчас лето, и это платье тебе не скоро понадобится, а моей Жаннете оно к зиме будет в самый раз, — и отложила платье в сторону. — И вторые обмотки тебе тоже не нужны. В городе ноги не обматывают холстом, а шьют суконные чулки. И уж будешь там ходить по-городскому. Так одну за другой она отложила все одежки Марион, а было их совсем немного, и, наконец, повертев во все стороны старое платье, из которого Марион давно выросла, сказала: — Это платье будешь надевать на работу, а чистое береги к праздникам. Пусть твоя хозяйка видит, что ты из хорошего дома, где соблюдают порядок и приличия. Это платье она завязала в узелок, отдала Марион и велела ей идти спать, выспаться перед дорогой. Было еще совсем темно, когда мачеха разбудила ее и сказала: — Вставай, поторапливайся, успеть бы в город пораньше. А уж завтракать мы не будем. В городе тебя твоя хозяйка тотчас накормит, да еще получше, чем здесь. А я уж потерплю — поем, когда вернусь домой. Совсем сонная, глаза еще слипались, Марион вышла из дому, и дверь, глухо стукнув, закрылась за ней. Марион с мачехой прошли всю деревню, свернули на узкую тропку и пошли лесом. Было совсем темно, ничего не видать, а тропа была неровная, вилась, крутилась, нежданно поворачивала. Корни деревьев высокими буграми пересекали ее, кусты цеплялись за платье, и Марион раза два споткнулась и чуть не упала. Мачеха оглянулась и заворчала: — Смотри под ноги. Упадешь — порвешь платье, расквасишь нос. Тебя никакая хозяйка не захочет взять. И Марион так внимательно стала смотреть под ноги, что уже ни о чем другом не могла думать, и поэтому совсем не чувствовала печали, навсегда покидая все, что с самого рождения было ей близко и привычно. Уже светало, когда они выбрались на большую дорогу. Здесь идти было много легче, и Марион, оглядываясь по сторонам, увидела, сколько людей идет по этой дороге — огородники с тачками овощей, женщины с корзинкой яиц или живой курицей под мышкой, путники в запыленной одежде. Но вот удивительно — никто им не поклонился, не пожелал доброго утра, не спросил, по какому делу они собрались так далеко. А когда мачеха первая раз-другой поздоровалась, ей не ответили. С чего бы такое невежливое поведение? В деревне так не принято. Но, немного подумав, она сообразила, с чего это. «Ведь в Париже такое ужасное множество людей, даже невозможно представить себе сколько. И если они будут приветствовать всех встречных и говорить: «С добрым утром, кумушка!» и «Каково поживаете, сосед?», то ведь им целого долгого дня не хватит поздороваться со всеми. И ни о чем другом они уже не смогут говорить, и ничего за весь день не успеют сделать». И, успокоившись, что все эти люди вовсе не злые, а так уж полагается вести себя на дороге в город, она стала мечтать о том, какой же этот город Париж и как, наверно, там богато живут, если сразу, как только она туда придет, ее накормят, да еще получше, чем дома. Между тем рассвело, и вдали показались высокие зубчатые стены, а над ними башенки. Но подойти к городу было нельзя, потому что перед стенами был глубокий ров, полон воды, а мост поднят и городские ворота заперты. И все, кто пришел по большой дороге, сели на землю и стали терпеливо ждать, когда с громким звоном и скрежетом отомкнутся створки ворот и, заскрипев цепями, мост опустится и перекроет ров. Мачеха тоже села на обочипе дороги, а рядом примостилась какая-то старушка с корзинкой салата. Мачеха разговорилась с ней и спросила, где в Париже нанимают служанок. Старушка, видно, была из болтливых, или ей наскучило молчание, и она охотно объяснила: — Это на улице Повелительниц, на углу улицы Старого Уха. Отсюда будет далеко, но часть пути мы пройдем вместе, всю длинную улицу святого Гонория. А уж там я сверну палево к рынку, а ты пойдешь направо, и тут уж тебе каждый покажет. Но ты не стесняйся, почаще спрашивай, чтобы тебе не заблудиться. — Спасибо вам за вашу доброту, — сказала мачеха. — Я уж, не взыщите, буду крепко держаться за вас, не потеряться бы. — А мне что? — сказала старушка. — Держись, если тебе так спокойнее. Тут распахнулись ворота, и все, кто ожидал перед ними, поспешно вскочили и отступили подальше, а из ворот выехали телеги с нечистотами. Мачеха зажала ладонью нос, а старушка засмеялась и сказала: — Это ничего, это спервоначала не так уж хорошо пахнет, но ты скоро принюхаешься и привыкнешь. У нас случается, кто в первый раз приезжает в Париж, даже в обморок падает прямо на улице. Ой, смотри, твоя девчонка совсем сникла! Мачеха обернулась к Марион, но та улыбнулась, покраснела и прошептала: — Я ничего. Я уже принюхалась. Мачеха снова повернулась к старушке и сказала, презрительно кривя рот: — Вот уж никогда бы я не подумала, что ваш Париж такой грязный город. — И вовсе не грязный, — обиженно возразила старушка. — У нас очень заботятся о чистоте. Все жители обязаны за свой счет нанимать телеги и вывозить нечистоты в поля. Но, конечно, не всякому это нравится. Ты, например, стала бы платить за телегу? — Ни за что! — решительно сказала мачеха. А старушка продолжала: — Вот видишь! И, понятно, многие хозяева по ночам тайком выкидывают нечистоты на ближайшую площадь или попросту бросают в Сену, хотя это строго запрещено. А хоть бы и наняли телегу. Телеги тряские и по пути роняют поклажу по всей улице святого Гонория, и на дороге к Поросячьему рынку, и дальше, к Мельничному холму. Ну конечно, оно и пахнет. Вставай, они проехали. Они вошли в город, и старушка тотчас запела: А вот салат. Кому салат? Свежий салат, салат из фонтана! Салат-латук, сорванный рано, Только что собранный, свежий салат! Несколько раз они останавливались, и старушка продавала пучки салата выбегавшим из домов служанкам. Марион крепко уцепилась рукой за юбку мачехи и, задрав кверху нос, запрокинув голову до боли в затылке, с удивлением разглядывала дома. Уж такие высокие, двух- и трехэтажные, и верхние этажи выступают один над другим и нависают над головой, и неба и солпца над ними не видно, и уже день, а сумеречно, будто перед грозой. И как это люди живут там и не боятся упасть, потому что у людей ведь нет крыльев, как у птиц, которые могут гнездиться даже на верхушках колоколен. И неужто ей тоже придется жить в самом поднебесье? Как там наверху ногами ступать — не оступиться, взбираясь по лестнице? Тут мачеха одернула ее и сказала: — Простись с этой доброй старушкой. И старушка свернула налево, а мачеха и Марион пошли направо. Здесь они скоро потерялись среди улиц извилистых, узких и темных. И эти улицы, переулочки и тупики так причудливо переплетались и пересекались или внезапно упирались в какую-нибудь глухую стену, что трудно было понять, идешь ли вперед или крутишься на месте. Несколько раз приходилось возвращаться обратно, и Марион совсем уже потеряла надежду, что ее когда-нибудь накормят, шла насупившись и волоча ноги. Мачеха прикрикнула: — Смотри веселей! Но и сама она, видно, растерялась, начала хватать встречных за рукав и спрашивать дорогу. Ее отталкивали и отвечали бранью или насмешками. Вдруг, неожиданно завернув за угол, они оказались на улице Повелительниц и увидели длинный ряд стоящих вдоль стен служанок. Тут мачеха нашла посредника, показала ему Марион и, усердно кланяясь, подробно рассказала, что девочка такая уж прилежная и послушная, кабы не нужда, ни за что бы с ней не рассталась, и прошу вас, добрый господин, устройте сиротку получше. Посредник выслушал ее, равнодушным взглядом окинул Марион с ног до головы и сказал: — Иди, иди, добрая женщина. Проходи, не задерживай меня, я все сделаю, что полагается. Мачеха простилась с Марион и поспешно ушла. Ведь ей надо было поскорей вернуться к своим четырем детям. А Мариои осталась стоять, не смея прислониться к стене, не решаясь сесть на мостовую, со страхом и надеждой разглядывая хозяек, пытаясь угадать среди множества мелькавших перед нею лиц свою будущую повелительницу. Которая из пих, добрая женщина, возьмет ее в свой дом и будет одевать и кормить и научит добру? Одни проходят такие важные, где уж им снизойти до деревенской девчонки. У других такие озабоченные лица, лоб весь в толстых морщинах, им не до чужих забот, своих достаточно. И еще другие суетятся, вертятся, в спешке ничего не замечают, торопятся скорей увести первую служанку, которая случайно попадется им. И такие у них всех громкие голоса, то сварливые, то капризные, то визгливые, что у Марион зазвенело в ушах. И оттого что она все время вертела головой, стараясь поймать их взгляд, и широко всем им улыбалась навстречу, у нее сводило скулы и стучало в висках, и пестрая толпа плыла и кружилась, дома нагибались, вздымалась мостовая, и уже не было сил стоять прямо. Пришлось упереться в стену пальцами, чтобы не упасть. А хозяйки проходили мимо и смотрели поверх ее головы на других служанок и уводили их за собой. День клонился к вечеру; ряды служанок поредели, и остались только те, которые никому не были нужны — слишком старые или слишком изможденные, тупые, равнодушные и отчаявшиеся. И когда уже не оставалось никакой надежды, вдруг посредник подошел к Марион, и рядом с ним шла хозяйка. На пей было длинное темное платье, отороченное мехом, и жестко накрахмаленная головная повязка, торчащая острыми углами. Она скрестила полные руки и уставилась на Марион своими выпуклыми глазами. Под этим взглядом Марион смутилась, покраснела и задрожала. Узелок выскользнул из пальцев, упал в лужу, и она не посмела нагнуться, поднять егo. Посредник говорил: — Обратите внимание, как легко она покраснела. Сразу видать, что она еще не испорчена, прилежна, молчалива и будет чувствительно воспринимать выговоры. Хозяйка колебалась. Углы рта у нее опустились, лицо стало брезгливым и взгляд рассеянным. Оно проговорила: — Уж очень тощая. Но посредник уговаривал: — Но что же с того, и это очень хорошо. Эти толстые девушки все такие лентяйки, говорят без почтения и позволяют себе вольности, так что неприятно это терпеть. — Это правда, — сказала хозяйка и глубоко вздохнула. Порывшись в кошельке, подвешенном к поясу, достала несколько монет и протянула их посреднику. — Обычная плата восемнадцать денье, — сказал он. — Боже мой! — воскликнула хозяйка. — За такую хилую девчонку это слишком дорого. — Плата обычная, — повторил посредник. Она снова порылась в кошельке и протянула еще монету, а он произнес слова напутствия: — Отнеситесь к ней, как к дочери. — Следуй за мной, — приказала хозяйка, и Мари он пошла за ней следом. Один раз хозяйка оглянулась. Новая служанка шла полуоткрыв рот, стараясь не отставать. А следом за ней бежала приблудная собачонка, высунув язычок, и заискивающе и преданно смотрела на своих будущих повелительниц. Глава вторая ТРЕВОЛНЕНИЯ СУПРУГИ БАКАЛЕЙЩИКА В утро того дня, о котором говорилось в предыдущей главе, супруга Кюгра, бакалейщика с Большой улицы Сен-Дени, проснулась не в духе и, размышляя о многочисленных проступках своей служанки, толстухи Марго, предавалась смятению чувств. Пока Марго помогала ей одеваться и причесывала ее, она думала: «Эта лентяйка опять не подмела мостовую перед домом. И опять в который раз выплеснула воду из таза прямо в окошко, не крикнув перед этим трижды, как полагается: «Берегись воды, берегись воды, берегись воды!» Боже мой, рано или поздно это грозит нам большими неприятностями. Я даже не знаю, что нам за это будет? Надо ее выгнать сегодня же». — Эй, хозяйка, — сказала Марго, — что вы дергаете головой, как лошадь, которую слепень ужалил под хвост? Этак я никогда не причешу вас. Да, причесывать она умела, эта толстушка Марго. Каким мягким движением гребень скользил по волосам! Как искусно она умеет соорудить самую модную прическу! Ровно и пышно заплетает косы и закручивает их вокруг ушей. И, чтобы прическа была поднята вверх и не рассыпалась, незаметно засовывает под шапочку жесткие кожаные пластинки. Немыслимо расстаться с такой искусницей! Тут гребень нечаянно зацепил за спутанную прядку волос и больно дернул. Супруга бакалейщика взвизгнула и подумала: «Вот негодница! Если она будет так выдирать мне волосы, я не позже чем через полгода останусь лысой. Сегодня же выгоню ее. Прогоню ее на все четыре стороны». — Ну вот, хозяйка, готово, — проговорила Марго. — Красивая вы, страсть! Уж кто увидит вас на улице, подумает, что вы не иначе как придворная дама. Одетая и причесанная так, что не стыдно было показаться у окна, очень довольная собой, хозяйка прошла в залу. Она очень гордилась этой залой, и действительно это была прекрасная комната, тянувшаяся во всю ширину дома, так что окна выходили на две стороны — на улицу и во внутренний дворик. Правда, эти окна были всего лишь затянуты промасленным пергаментом. Но ведь даже у королевских принцев не во всех покоях есть застекленные окна. Это такая роскошь, уж очень дорого. Но зато пол был вымощен красивыми цветными плитками. Камин подымался до самого потолка. А у противоположной камину стены стоял поставец с посудой, ну точь-в-точь собор, только маленький, весь резной, с двумя башенками по бокам и ажурной розеткой посредине. Увы, и здесь ждали ее неприятности. На верху одной из башенок паук, спустившись на тонкой ниточке, ткал свою паутину. Всем известно, что паук поутру — жди горе и беду. И это вина негодной Марго, которая не удосужилась прибрать здесь, хотя первая обязанность служанки держать комнаты в чистоте. Чтобы хоть немного рассеяться, супруга бакалейщика села у окна и стала смотреть на улицу. Здесь было на что поглядеть! Все движение с севера на юг города шло по Большой улице Сен-Дени. Отсюда недалеко были и рынок и кладбище Невинно убиенных, где парижане прогуливаются в хорошую погоду, и прямой путь на недавно построенный Мельничный мост через Сену. Беспрестанно проезжали повозки с товаром, проносили носилки со знатными дамами в рогатых головных уборах, таких высоких, что им приходилось нагибать головы, чтобы не зацепиться рогом за нависшие над улицей вывески. Шла пестрая толпа, будто разноцветная река шумела и бурлила. Разносчики выкрикивали свой товар. Хриплым, простуженным голосом кричала торговка рыбой: Селедки, недавно посыпаны солью, Сардины свежие, сами в рот плывут! Ее перебивали другие голоса: Сальные свечи, бумажный трут, Ярче любой звезды горят! Кому голубей, кому гусят?! А вот анис, душистый бальзам, Дешево отдам! Прошли нищие слепцы с криком: Хлеба тем, кто с Гнилого луга! Обрызгивая грязью прохожих, проскакали верхом знатные молодые господа, сбили с ног слепца, и он, уронив свою палку, покатился в канаву и жалобно взвыл о помощи. Но это разнообразное зрелище не отвлекло супругу бакалейщика от мыслей о том, что пыль не вытерта, пол не подметен, — и что делать с этим беспорядком? Что предпринять и на что решиться? Наконец она прошла на кухню и пожаловалась кухарке: — Ах, Женевьева, не знаю, что мне делать? Но Женевьева шпиговала зайца, ей было не до разговоров. Поэтому она коротко ответила: — А как я посмотрю, делать вам вовсе нечего. Шли бы отсюда и пе мешали тем, у кого есть дело. Тогда, собравшись с духом, она решила посоветоваться с мужем. Она спустилась по лестнице в первый этаж, где была у них прекрасная бакалейная лавка под вывеской «Три восточных короля». И над входной дверью были нарисованы на доске три короля из далеких восточных стран, где, как известно, бакалейные товары растут прямо на кустах и деревьях так запросто, как у нас лебеда и репейник. А для того чтобы прохожим было понятно, чем здесь торгуют, один король держал в руках ящичек с мускатным орехом, второй — блюдо с насыпанным горкой перцем, а третий — высокую голову сахара. Хозяйка осторожно приоткрыла заднюю дверь лавки и заглянула в щелку. Там среди заморских ароматов, исходящих из тюков корицы, мешков с перцем, бочонков муската, сидел на табурете ее супруг и писал в большой книге. А старичок приказчик Клод Бекэгю, почтительно склонившись над ним, что-то докладывал, подсчитывая па пальцах. Клод заметил хозяйку и, наморщив брови, повел глазами на хозяина и на дверь: уходите, мол, и не мешайте, А сам хозяин поднял голову и нахмурился. Тогда она поспешно закрыла дверь в лавку и, на цыпочках пройдя коридор, вышла во внутренний дворик. Здесь вокруг колодца были разбиты грядки с душистыми травами и росли два чахлых деревца и розовый куст. Это всем известно, что роза самый прекрасный из всех цветов, самый благородный. О ней поют песни и сочиняют романы. Царица цветов. И жепа бакалейщика очень гордилась, что у нее есть такая царица. К тому же сегодня должен был распуститься первый в этом году цветок. Еще вчера бутон набух, и от него даже отделился один лепесток, нежный и сморщенный, похожий на пяточку младенца. Еще вчера, засыпая, она думала о том, что наутро роза распустится. Но когда она подошла к грядке, то увидела, что роза уже сорвана. Тут у нее лопнуло терпение, слезы брызнули из глаз, и она закричала: — Марго! Ответа не было. Тогда, подобрав обеими руками платье, чтобы не мешало быстрому движению, она побежала обратно к дому, выкрикивая отчаянным голосом: — Марго! Марго! Марго! Наверху распахнулось окно. Марго выглянула, потягиваясь и зевая, и спросила: — Ну что вам опять надо? — Бессовестная ты, негодная ты! — кричала хозяйка. — Ты сорвала мою розу, ты дернула меня за волосы, ты выплеснула воду из таза на улицу, не воскликнув трижды: «Берегись воды, берегись воды, берегись воды!» Ты не вытерла пыль с поставца в зале и не подмела мостовую перед лавкой. И теперь ты дерзко зеваешь мне прямо в лицо… — Да ну, замолчите, — равнодушно прервала Марго. — Хозяин услышит, как вы тут надрываетесь, и это ему не понравится. — Что мне делать с тобой? — воскликнула хозяйка. — А ничего. И мой вам совет, возьмите еще вторую служанку. Уж тогда будет порядок. Только выберите такую, которая легко краснеет. Такой будет легко помыкать. После этого, все еще ни на что не решившись, хозяйка бродила из спальни в залу, от окна к дверям, водила пальцем по резным украшениям скамей и все руки перепачкала. Она садилась и вскакивала, отчаянно вздыхала и даже разок всплакнула. За обедом она робко спросила мужа, не позволит ли он ей нанять вторую служанку. Но он, занятый своими мыслями, ответил: — Один мешок очищенного имбиря — сто сорок семь ливров. И она приняла это за согласие. Таким образом супруга бакалейщика Кюгра, владельца лавки под вывеской «Три восточных короля», оказалась под вечер на улице Повелительниц и увела оттуда за собой служанку по имени Марион. Глава третья ДОМ ПОД ВЫВЕСКОЙ „ТРИ ВОСТОЧНЫХ КОРОЛЯ" Хозяйка захлопнула дверь перед носом приблудной собачонки и повела Марион длинным полутемным коридором вверх по крутой лестнице и к двери, из-за которой несся запах кушаний. Она распахнула дверь, слегка подтолкнула Марион в спину, громко сказала: — Вот вам новая служанка! — и ушла. Марион осталась стоять у порога. В сумерках кухня казалась очень большой. Вся их деревенская хижина вместе с огородом могла бы в ней поместиться. И от этого страшно было ступить хоть шаг. Огонь в печи догорал, и языки пламени, внезапно вырастая, озаряли стены, так что на полках, то вспыхивая, то угасая, сияла медь и туманно теплилось олово кувшинов и блюд. За столом на длинной скамье сидело трое, а на столе перед ними стояло деревянное блюдо с нарезанными кусками дымящегося мяса. В отблесках огня их лица казались высечены из камня, и черные тени резко очерчивали носы, и скулы, и глубокую пропасть жующих ртов. Посредине сидела женщина, сухая и прямая как жердь, двумя руками держала кость, медленно обгладывая ее, и поверх кости внимательно смотрела на Марион. Справа маленький старик зажал в кулачке кусок мяса, отщипнул от него кусочек, но не донес до беззубого рта, а так и застыл, глядя на Марион. А налево молодая толстушка с лоснящимися от жира щеками вдруг залилась смехом и крикнула: — Вот так служанку выбрала наша хозяйка! Да лопни я на этом месте, эта дурочка сейчас помрет с голоду! Иди сюда, мы тебя накормим, уж раз ты здесь. Женщина стукнула костью по столу и сердито сказала: — Эй, Марго, не суйся впереди старших. Дам тебе затрещину — сама вылетишь отсюда. В моей кухне я — госпожа. И я приглашаю людей к столу. Иди сюда, девочка. А старичок быстро-быстро закивал головой и проговорил: — Иди, иди, не бойся. Госпожа Женевьева пригласила тебя к столу. Марион подошла и присела на краешек скамьи. Ей ужасно хотелось есть, и она нерешительно протянула руку к блюду. Женевьева искоса взглянула на нее и сказала: — Мясо бери одной рукой, а в другую возьми ломоть хлеба и держи его под мясом, чтобы жир не капал на стол и тебе на колени. — Слушаю, госпожа, — прошептала Марион и покраснела. — Ой, краснеет! Вот умора! — закричала Марго и захлопала в ладоши. Женевьева строго посмотрела на нее и, повернувшись к Марион, приказала: — Ешь! Набирайся сил. В этом доме тебе силы понадобятся. — Кушай, не бойся, — пролепетал старичок. — Госпожа Женевьева позволила. Когда мясо было съедено, все лениво дожевали пропитанные жиром ломти хлеба. Женевьева налила в оловянный бокал вино из кувшина, сама отхлебнула и протянула старичку. Тот выпил глоток, вежливо утер кулачком губы и подал бокал Марго. Толстуха пила, запрокинув назад голову, и видно было, как при каждом глотке вздрагивало горло под нежной кожей. Наконец она протянула бокал Марион. — Допивай до дна. Там всего несколько капель. — И, положив локти на стол, оперлась щекой о кулак и сказала: — А я знаю смешную историю. Два студента… Женевьева прервала ее, сказав наставительно: — Как только начинают болтать и сплетничать, класть локти на стол и загадывать загадки, следует приказать подняться и убрать со стола. Все встали, но с Марион вдруг случилось что-то ужасное и неожиданное — она не смогла встать. Как она ни старалась, она не могла подняться со скамьи. Будто ее пригвоздили к жесткому сиденью, будто ее околдовали, будто… Она удивленно посмотрела на госпожу Женевьеву и увидела, что та смотрит на нее тремя глазами и все вокруг качается и двоится, будто в тумане. Непослушным языком она забормотала заклинание от колдовства, которому ее научила мачеха: — Абгла, абгли, алфард, ази. И вдруг голова отяжелела, и Марион упала лицом на стол. — Смотрите, она пьяная! — вскричала Марго и захохотала. — Бедная девочка, — сказал старичок. — Наверно, она весь день ничего не ела и непривычна к вину. — Отведите ее спать, — приказала Женевьева. Марго подхватила Марион под мышки, вытащила из-за стола и поволокла из кухни и вверх по лестнице. Ноги Марион заплетались на каждой ступеньке, цеплялись за перила, и Марго закричала: — Да помогите мне, черт побери! У меня обе руки заняты, едва могу удержать ее. Посветите мне, не то обе грохнемся вниз, потому что я не вижу, куда ступаю. Женевьева взяла свечу и пошла впереди. Опи добрались до чулана на верху дома, свечу поставили на сундучок у входа и, вдвоем раздев Мариоп, уложили ее на широкий соломенный тюфяк и закрыли одеялом. Женевьева ушла, крикнув на прощание: — Не забудь погасить свечу, чтобы не было пожара. И не вздумай опять гасить подолом рубахи, а дыханием или пальцами. — Без вас знаю, — сказала Марго. — Здесь вам не кухня, нечего приказывать. Она сжала двумя пальцами фитиль, тоненький язычок пламени погас, и, скинув в темноте платье, Марго нырнула под одеяло. Прошел час или два и в доме давно все затихло, когда Марион вдруг открыла глаза. Свеча горела ослепительно ярко, и от нее, будто от камня, брошенного в воду, волны света разбегались кругами, все шире и шире, от стены до стены, и от этого воздух в чулане был жаркий и душный. Марго, на корточках перед сундучком, откинула его крышку и что-то искала там. И вдруг выпрямилась, и в руках у нее было длинное платье. Она встряхнула его, и серебристая ткань засверкала, переливаясь. Косые полосы, будто змейки, зеленые и золотые, бежали от ворота к подолу, и платье шуршало и шептало, будто ручеек, бегущий по камням. Марго подняла руки над головой, и платье скользнуло вниз. Она провела ладонями от шеи до пояса, и платье приникло к телу. И тут в руках у нее оказался цветок розы, и она приколола его к груди. И, снова нагнувшись над сундучком, вынула оттуда остроносые красные туфельки. Но она не обула их, стояла босая и держала туфли за их длинные завязки. И вдруг свеча погасла, и все исчезло. Утром, когда Марион проснулась, она увидела, что Марго лежит рядом и тихо посапывает. На сундучке аккуратно сложены холщовое платьице Марион и короткое темное платье Марго, будто всю ночь оба платья мирно спали рядышком, как их хозяйки. Все, что ночью привиделось, было всего только сном. Но как ярко, отчетливо, как наяву, вспомнились и солнечный свет свечи, и Марго, прекрасная, как принцесса, в зеленом и серебряном, струящемся платье, и нежная роза на ее груди, и таинственная улыбка на ее губах. Всем известно, что первый сон на новом месте предвещает судьбу. И такой волшебный сон обещал счастье и радость. И разве не счастье и не большая удача, что Марион встретила здесь нового друга, приветливую, улыбающуюся Марго! Марго приоткрыла один глаз и пробормотала: — Спустись во двор, там умоешься у колодца, а я еще полежу немножко. У колодца сидел на корточках старичок и кормил вчерашнюю собачонку. При этом он ласково приговаривал: — Ах ты, тощенькая! Никто тебя, видно, не жалел. Ах ты, кургузенькая, у тебя, верно, и имени нет. Я буду тебя звать Курто. Курто-кургузый! А Курто усердно вилял куцым хвостом и, вылизав миску, упал на спину и в знак доверия поднял вверх все четыре лапы. Старичок почесал ему брюхо и, увидев Марион, объяснил: — Животные—они безгласные. Вот и приходится за них говорить и думать. Ты пришла умыться, маленькая девочка? Как тебя зовут? Марион ответила, сполоснула лицо и руки и утерлась подолом. Старичок не уходил, стоял рядом и смотрел на нее. Тогда, совсем как Курто, почувствовав к нему доверие, она спросила: — Что я теперь должна делать? — Я по хозяйству не распоряжаюсь, — ответил он. — Я приказчик в лавке. Отвешиваю фиги из Мальты, изюм из-за моря, сахар из Вавилона — кому чего сколько требуется. А зовут меня Клод Бекэгю, и ты называй меня дедушка Бекэгю. Так что тебе делать? На твоем месте я взял бы метлу, которая стоит под лестницей за дверью, и подмел бы мостовую перед домом. Давно не мешает ее подмести. Марион нашла метлу и пошла подметать. Грязь летела комками, бежала струей на середину улицы. Но перед дверьми лавки было чисто, и от прутьев метлы образовался красивый узор. Довольная своей работой, Марион оперлась на метлу, подняла голову и увидела вывеску над входной дверью. Три важных господина, три короля в богатых и пестрых одеждах, несли в руках дары. У одного короля, важного господина, лицо было черное, губы толстые и красные, яркие-яркие, а вокруг головы обмотан полосатый платок. Второй был просто старик, и его завитая колечками белоснежная борода спускалась до пояса. Но третий был молодой и прекрасный, в золотой короне на темных кудрях. И была ли то ошибка неумелого живописца или внезапное вдохновение рвануло в сторону его кисть, по один глаз молодого красавца был возведен в небеса, а другой печально и ласково смотрел прямо в глаза Марион. О прекрасный, прекрасный господин! Прижав метлу к груди, Марион неотрывно смотрела на него, слезы восторга навернулись у нее на глазах, ресницы моргнули, и ей показалось, что он хитро подмигнул ей одним глазом. Глава четвертая КРАЖА Уже месяц прошел, и Марион привыкла к своей новой жизни, и все ей нравилось. Она очень старалась и была очень благодарна своим новым хозяевам, потому что видела: они учат ее всему хорошему, по-рядку и приличиям и преподают ей разные полезные знания. С утра она первым делом убирала залу, вытирала пыль с резных закорючек скамей и поставца и, ползая на коленях, терла влажной тряпкой плиточный пол. В это время под окном раздавался крик торговки травой: Зеленые травы пахнут на славу, Листья ольхи от укусов блохи, Покупайте, покупайте, посыпайте полы! Марион выбегала па улицу, покупала большую охапку и поверх нее улыбалась прекрасному королю на вывеске. А он ей подмигивал: «Старайся, старайся!» Она посыпала травой пол в зале и бежала убирать спальню. Кровать была такая высокая: приходилось становиться па скамеечку, тянуться на цыпочках, чтобы взбить соломенный тюфяк, застелить его простыней и покрыть одеялом. С трудом подняв тяжелый таз с водой, в котором хозяйка мыла лицо и руки, а хозяин — такой чудак! — даже ноги, Марион тащила этот таз к окну и, крикнув, как ее научили: «Берегись воды!» — выплескивала воду на улицу. С уборкой было покончено, но тут начались непредвиденные дела. Вдруг хозяйка входила в комнату и, разводя руками, удивленно говорила: — А я сейчас поймала моль… — И, подумав, прибавляла: — Возможно, она развелась в сундуке и жрет платья моей покойной матушки и бабки, которые достались мне в наследство, и даже — боже мой! — зимний плащ мужа. Тут вбегала Марго и накидывалась на хозяйку: — И о чем вы раньше думали? Такие дорогие платья! И шелк, и атлас, и шерстяной камлот! Тотчас со звоном защелкали замки, поднимались тяжелые крышки сундуков. Хозяйка и Марго хватали платья, плащи и меха и метали их на протянутыо вперед руки Марион. А когда гора богатых одежд выросла выше головы девочки, приказали все вынести во дворик и там развесить на веревке. И дали ей тонкую палочку, чтобы усердно выбила пыль и моль. Палочка плясала, стучала по плотному шелку, узорному атласу, пышным мехам. Пыль вздымалась клубами. Моль взлетала и искала, где спрятаться. И тут пришла негодная собачонка Курто. Она деловито обнюхала свисавший до земли край зимнего плаща. Любимый плащ хозяина из добротного английского сукна, по воротнику, подолу и рукавам обшитый темным мехом. А глупая собачонка понюхала, понюхала и подняла заднюю ножку. — Ах, Курто, как тебе не стыдно! Марион уронила палочку, широко открытыми глазами смотрела, как растекается пятно, и побежала к Марго доложить о беде. Но та только рассмеялась и, смеясь, проговорила: — Дурочка ты, ничего нет страшного. До зимы высохнет. Но Марион, прижав руки к груди, смотрела с мольбой. — Ладно, — сказала Марго. — Сейчас выведем твое пятно. Сама я это средство не пробовала, но слыхала, что, если промыть пятно в уксусе, оно сразу исчезнет и даже если ткань выгорела, она от уксуса станет еще ярче. И действительно, пятно от уксуса хоть и не исчезло, но стало ярче и много заметней. Марион заплакала. — Сейчас же замолчи! — зашипела Марго. — Услышат тебя и прибегут, и уж тогда крику не оберешься. А твоего Курто я сейчас за шиворот и через забор. — Не надо! — закричала Марион, и Марго, смеясь, перекинула плащ через руку и ушла. Иногда вдруг за обедом случалось, что хозяин двумя пальцами вынимал из тарелки муху и замечал: — Ставили бы на стол миску с соком сырого лука, и все мухи бы подохли. — Боже мой! — говорила хозяйка. — Ведь мух не так уж много, и никакого нет от них вреда. Но Марго тотчас приказывала Марион бежать на кухню и натереть лук. Марион терла луковицу за луковицей, и от едкого духа слезы застилали ей глаза и лились в луковый сок. А кухарка Женевьева, молча наблюдавшая за ней, подходила, утирала ей лицо своим фартуком и, оттолкнув ее локтем, уносила миску в столовую. Накануне праздников или когда ждали к вечеру посетителя, купца-оптовика из Монпелье или Фижака, Женевьева брала с собой Марион, чтобы было кому тащить за ней корзину с покупками. Они шли по Большой улице Сен-Дени, мимо Гусиной улицы, где торгуют жареной птицей, мимо улицы Кэнканпуа и Ломбардской улицы, где итальянцы ссужают деньги под заклад, и издали видели три могучие квадратные башни, соединенные высокими стенами, — Большое Шатлэ на берегу Сены, парижскую тюрьму. К стенам Шатлэ прилепился «Рыбный камень» — лавчонки, где продавали в розницу морскую рыбу. Прекрасные рыбы умирали на каменных плитах. Дрожь пробегала по голубым, по розовым, серебристым телам, хвосты судорожно бились, широкие губы хватали воздух, глаза блекли, краски тускнели — рыба засыпала. Но Женевьева выбирала живую рыбу, плоскую или круглую, угрей и сардины, и бросала их в корзину Марион. Прямо против Шатлэ были мясные ряды, и здесь ужасающе пахло из ручьев, куда стекала кровь убитых животных. Но Марион уже принюхалась к парижским запахам и не обращала на них внимания, а смотрела и училась, как надо выбирать хороший кусок мяса или парочку цыплят. Теперь, закупив все основные припасы, они повернули обратно к Рынку, где можно достать всякие закуски и заедки, мелочи, приятные для нёба и лакомых губ. Парижский Рынок — огромное двухэтажное здание, и здесь продается все на свете, все, что самое утонченное ремесло, самое изобретательное воображение могут придумать, чтобы удовлетворить тех, у кого есть желание и средства потакать своим причудам, — драгоценные материи, затканные золотом и серебром, меха из далеких стран и то, что радует женское сердце: чепчики, тесьму, галуны, перчатки, гребни, зеркала… Но Женевьева не глядя обошла это великолепное здание и, расталкивая локтем прохожих, пошла мимо окружавших площадь красивых домов с колоннами на соседнюю улицу, где торговали съестным. Марион семенила за ней следом, оглядываясь туда, где посреди площади возвышалась виселица и рядом с ней позорный столб. Кругом шумела оживленная толпа, н акробаты показывали свою ловкость, жонглируя блестящими шариками, или развлекали зевак забавными проделками ученых зверей. Но высоко над толпой воришка или укрыватель краденого, привязанный цепями к столбу, смотрел на Марион остекленевшими, невидящими глазами. В первый раз она так испугалась, что остановилась и не могла отвести глаз от страшного зрелища. А Женевьева потрясла перед ее носом длинным худым пальцем и сказала: — Смотри и учись! Возьмешь чужую вещь без спроса — и сама угодишь сюда. — Никогда, никогда! — с жаром прошептала Марион. А Женевьева сказала: — То-то же! Запомни! — и пошла вперед, а Марион торопливо продиралась вслед за ней. На соседних улицах они шли от лавки к лавке, покупая у продавца подливок чесночный соус с миндалем, хлебным мякишем и бульоном или знаменитый зеленый соус; у пирожника — тоненькие прозрачные вафли и варенье на меду из тыквы, моркови или репы. И тут случилось что-то ужасное. Женевьева остановилась у прилавка, где смуглый иноземец продавал засахаренные апельсины. Женевьева смотрела на них, размышляя, не дорого ли будет и не лучше ли подать на десерт тарелку вишен. А рядом стояла молодая нарядная горожанка ивыбирала плод покрупнее, то на один, то на другой показывая тонким пальцем. В это время к ней подошла и стала сбоку какая-то женщина. Марион и не обратила бы на нее внимания, если бы не странное выражение ее лица. Глаза настороженно бегали по сторонам, тонкие губы были напряженно растянуты, обнажая оскал неровных зубов. И вдруг в опущенной руке этой женщины блеснул маленький нож и мгновенно перерезал шнурки, на которых свисал с пояса горожанки шелковый, украшенный золочеными пуговицами кошелек. С кошельком в руках женщина отошла небрежно. Но горожанка, собираясь расплатиться, хватилась пропажи и не своим голосом завопила: — Держите вора! Женщина с невинным видом разжала пальцы, уронила кошель и попыталась смешаться с толпой прохожих. Но ее уже заметили. Грубые руки схватили за ворот платья, пронзительные голоса звали стражу. Женщина отбивалась и кричала, но ее уволокли. Горожанка ползала по уличной грязи, отыскивая свой кошелек, и какие-то парни, смеясь, помогали ей искать, но кошелек исчез. Марион несмело спросила: — Что сделают с этой женщиной? — Что заслужила, то и получит, — ответила Женевьева. — Таких негодяек надо сразу убивать. Но сперва ее будут судить, и если она не в первый раз попалась, тогда уж ее закопают заживо. — Заживо? — спросила Марион. Сердце сжалось от ужаса и жалости. — И очень просто, — сказала Женевьева. — Что ты стоишь, как соляной столп, и уставилась на меня? Поторапливайся, мне еще обед готовить. Вечером Марион все рассказала Марго. Та молчаливо и хмуро выслушала ее, а потом, глубоко вздохнув, заговорила: — Так уж устроен мир. За все приходится платить. Господа платят деньгами, бедняки — жизнью. А нам, служанкам, нечем платить, кроме нашей молодой силы. Силы истощатся, выкинут нас на улицу. Видала нищих у дверей кухни? И, передразнивая суровый голос Женевьевы, гордо выпрямившись, проговорила: — Ешь хлеб… И тотчас униженно согнулась, дребезжащим голоском бедной старухи спросила, оглядываясь: — Боже, кто меня зовет?.. И снова голосом Женевьевы: — Иди сюда, очисть эту миску. А то другие придут, всё съедят… Горько усмехнувшись, Марго пояснила: — Видала? Вот то же и с нами будет… — Но тотчас встряхнула головой, засмеялась и добавила: —Но кто умней, все возьмет и ничего не заплатит! — И вдруг увидела, что Марион плачет, судорожно всхлипывая и утирая нос рукой. — Дурочка, что с тобой, чего ты ревешь? — Мне жалко эту женщину, — прошептала Марион. Но Марго не могла понять, о какой это женщине Марион плачет. — Эту, которую закопают заживо. До чего же это было смешно и глупо! Но Марго удержалась, не стала смеяться, а сказала так: — Сразу видать, что ты из деревни. У вас там и украсть нечего. А у нас в Париже — город большой, и всего, много, и всяких людей полным-полно. И уж если кто попадется, то его казнят. Бросают в котел с кипящим маслом, или повесят, или отрубят голову, или даже четвертуют, а что от его тела останется, выставят в клетках на холме Монфокон. И на это очень интересно смотреть. Мурашки по спине, а оторваться нельзя. Вот ты привыкнешь и тоже будешь бегать смотреть. Это так любопытно. Но Марион закрыла лицо ладонями, заткнула уши и плакала не переставая. Марго отвела ее руки и сказала: — Ты меня слушай, я умней тебя. Все это оттого, что ты устала и тебе надо развлечься. Я тебе скажу: если бы мне самой не случалось иной раз повеселиться, давно бы мое терпение лопнуло и утопилась бы я в Сене. До чего мне опротивело целые дни убирать, подавать, приносить, уносить, причесывать дуру-хозяйку и еще говорить, какая она красавица! Это она-то! Ну, перестань, утрись, засмейся! — И затормошила, защекотала Марион, зашептала ей на ухо: — Пойдем танцевать со мной? Глава пятая ТАНЕЦ — Мы пойдем с тобой, — шептала Марго, — в такое место, где, прямо скажу, радость и веселье. Но только ты немножко потерпи, ни о чем не спрашивай, сиди тихонечко, притаись, как мышка в норке. Надо нам дождаться, пока все угомонятся. И я погашу свечу, чтобы не было света под дверью, когда эта жердь Женевьева пройдет мимо. В темноте сидели они на тюфяке, прижавшись друг к другу, слушали звуки засыпающего дома. Тяжело стукнула деревянная ставня, которой Клод Бекэгю закрывал лавку на ночь. Хозяин бродил из залы в комнаты, проверяя, заперты ли окна и двери, и что-то невнятно бубнил, читая на ночь наставления супруге. Лестница заскрипела под ногами Женевьевы. Она остановилась возле чуланчика, и ее накрахмаленный чепец зашуршал, когда она приложила ухо к двери, прислушалась, спят ли служанки. Марго громко захрапела, присвистывая: «А-хрр-фыо-у!» Женевьева, успокоенная, прошла в свою каморку. — Еще немного подождем, — шепнула Марго. — Теперь уже недолго, и все заснут. Когда все в доме замерло, Марго поднялась, зажгла свечу и открыла свой сундучок. После той первой ночи, когда Марион смотрела, как Марго надевает шуршащее платье, это видение ни разу не повторялось, и она решила, что это сон, и вскоре о нем забыла. Но теперь, наяву, Марго, присев на корточки перед сундучком, вынимала оттуда платье, пояс и остроносые башмачки. — Надо бы и тебе принарядиться, — шепнула она. — Уж очень ты просто одета. Я дам тебе мой пояс и веночек из галуна на голову. — Ой, не надо! — Слушайся, когда я тебе говорю — я тебе добра желаю. Вот как веночек тебе к лицу. Прямо узнать нельзя, какая ты стала хорошенькая. А теперь идем! Третья ступенька скрипит, не наступи на нее. Они спустились с лестницы, на цыпочках прошли коридор и остановились перед запертой дверью. Но у Марго был ключ — и когда она успела незаметно смазать замок? — замок отомкнулся, не заскрипев. Они вышли во внутренний дворик. Марго закрыла за собой дверь и подкатила к ней камень, чтобы нечаянный порыв ветра не отворил ее. И вдруг Курто залаял. — Проклятая собачонка! — прошипела Марго и, поспешно нагнувшись, погладила Курто, поскребла его за ушами, приговаривая потихоньку: — Спи, дура! Молчи, хорошая собачка! Я тебе дам жирную кость. И Курто, признав своих, свернулся клубочком и затих. — Тут за сараем дыра в стене, лезь скорей, — приказала Марго. Марион испуганно попятилась, но Марго толкнула ее в спину, и, чтобы не упасть, Марион пролезла в дыру. Марго скользнула следом, и они очутились на улице. Тут Марион уперлась и сердито спросила: — Куда ты меня ведешь? — Не злись, я тебе добра желаю. Привыкай, это тебе понадобится, — говорила Марго и тащила ее за руку. — Здесь близехонько. Вот обогнем наш дом, выйдем на Большую улицу. Ты же по ней ходила, ничего страшного нет. А там, как перебежим через эту улицу, будет улица Мужика-верхом-на-корове. А там таверна «Мужик на корове». По этой таверне и улицу назвали. Вот мы туда идем. Не упрямься. Это очень хорошее место, и все там радость и веселье. Но, когда они спустились по скользким ступеням и открыли дверь, Марион отшатнулась. В таверне стоял оглушительный шум, и в дыме и копоти факелов едва проступали длинные столы, а за ними сидело много людей. Они ели, и пили, и пели песни, веселились вовсю. Марго остановилась на пороге, а Марион спряталась за ее спиной. Зачем она пошла! Но как было не идти, когда Марго приказала? Ведь Марго желает ей добра и знает лучше. Нет, лучите всего бы провалиться сейчас сквозь землю и очутиться в своем чулане на тюфяке. Марго, в прекрасном своем шуршащем платье, стояла, гордо выпрямившись, и даже поднялась на носки, оглядывая посетителей, и уже от одного из столов поднялся молодой студент и поспешил к ней навстречу. — Марго! — воскликнул он. Твои белые руки, белее нет, Как свежевыпавший белый снег на ветке! — Уж вы скажете! — томным голосом ответила Марго. — А я так замечаю, что вы нынче разбогатели. Какая красивая на вас бархатная куртка! — Мой старик прислал мне деньжат. Я написал ему жалостливое письмо, и он расщедрился. Идем, я угощу тебя по-королевски. — Как же это вам удалось разжалобить его? Помнится, вы говорили, что он настоящий кремень и скупердяй? — спросила Марго, взяв студента под руку, а другой рукой тянула за собой упирающуюся Марион. — Я написал ему, что должен и прачке и брадобрею, что у страниц моих учебников падучая болезнь, что, если я хочу получить пользу от учения, следует меня снабдить деньгами, чтобы я мог заплатить или хотя бы уменьшить мои долги профессорам и университетским сторожам, а не то двери университета захлопнутся перед моим носом. Я так и написал: «Чтобы люди не сочли меня скотиной, пришли мне денег!» Так беседуя, он вел Марго к дальнему краю стола, где было посвободней, и, застучав кружкой по столу, подозвал слугу и приказал подать сладкое вино и две большие лепешки с творогом. — Со мной моя подруга, — сказала Марго. — Пусть будет три лепешки, — с важностью приказал студент. — А может быть, барышня предпочитает хлеб с сыром? — Имеем сыр бри и свежий сыр из Шампани, — подсказал слуга. — Не надо скупиться! — воскликнула Марго. — Это так неблагородно. Пусть тащит и лепешки и сыр. Слуга подал заказанное. Марго выпила полный бокал, и студент налил ей еще. Но она повела плечами, так что зеленые и золотые полоски на платье зашевелились, и проговорила: — Не за тем я сюда пришла. Пойдемте плясать, пока я еще не опьянела. — Ладно, — ответил студент. — На нынешний вечер твое желание — закон. И повел ее на середину зала, где уже кружились, топая ногами, несколько пар. Марион пригубила свое вино и вдруг увидела — что это? Среди танцующих пробирается прямо к ней — о, что это? Ее глаза обманывают? Дым факелов сгустился и принял человеческую форму? Прямо к ней пробирается прекрасный господин с вывески «Три восточных короля». Это был он, не могло быть сомнения. Только когда же, бедняжка, успел он так обноситься? На темных кудрях вместо короны была нахлобучена рваная шапчонка, и одежда была грязная и потрепанная. Но глаза — удивительные глаза! — один озирался по сторонам, а другой ласково и печально уставился прямо на Марион. И он действительно шел прямо к ней. Он подошел. Правый глаз пошарил по столу, а левый неотрывно смотрел в глаза Марион. У нее прервалось дыхание, и краска залила лицо. А он, не говоря ни слова, вдруг взял недопитый бокал Марион, и опрокинул его в горло, и протянул руку к бокалу Марго, и мгновенно выпил, и, захватив рукой лепешку, целиком запихнул в рот, и проглотил не прожевав, и потянулся к сыру, и заговорил печально и ласково: — Благодарю за угощение, милая девочка. Я очень в нем нуждался. Марион, краснея, шепнула: — Кушайте на здоровье. Левый прекрасный глаз улыбнулся. Рот не мог улыбаться, потому что усердно поглощал хлеб с сыром. Но правый глаз уже заметил, что Марго со своим спутником приближается к столу. Быстро вскочив, он проговорил: — Пойдем танцевать со мной! — и, не дожидаясь ответа, схватил Марион за руку и дернул ее так, что она птичкой взлетела над скамейкой, и уже они плясали под пленительные звуки гитары: «Тюрлюрет! Тюрлюрю!» И ноги не касались земляного пола, и незаметно Марион с прекрасным господином плыли на облаке по блаженному небу, и от дыхания господина упоительно пахло вином и сыром, и факелы на стенах таверны мерцали, как звезды с длинными пламенными хвостами, и шумная зала очутилась где-то далеко позади, а они сидели на скамье под деревом во дворе таверны. И он говорил-печально и ласково: — Я так одинок и несчастен, и ты должна меня пожалеть. Никому не рассказывай, что я съел ваш ужин. Ведь ты не расскажешь? — Никогда, никогда! — прошептала Марион. — Какие у тебя горячие щечки. — Он прикоснулся к ее щеке холодной ладонью. — Как тебя зовут, крошка? — Марион, — шепнула она и опустила голову, чтобы он не заметил ее волнения. Но было темно, и он все равно ничего бы не мог увидеть. И, смущаясь так, что, казалось, сейчас умрет, она тоже решилась спросить: — А как мне называть вас, господин? — Мое имя Онкэн, — ответил он. — Но я не господин, а всего лишь бедный студент. О если бы ты знала, как я беден и как ужасна моя жизнь! Слезы подступали к горлу и не давали вздохнуть. Слезы выступали на глазах и, переполнив их, текли по лицу Марион, когда она слушала рассказ Онкэна. — Следовало бы мне проводить мое время, слушая лекции и учась, но нищета заставляет меня просить милостыню у дверей священников. Я принужден по двадцать раз кричать: «Милости, добрые господа!» И чаще всего мне отвечают: «Ступай с богом!» Тогда я иду к домам горожан — меня гонят. А если случайно мне скажут: «Подожди», достанется мне кусок заплесневевшего хлеба. Те, для кого попрошайничество привычное ремесло, чаще меня получают гнилые овощи, кожуру колбасы, жилы, которые нельзя прожевать, кишки, которые выкинули, прокисшее вино. По ночам я обхожу город, в одной руке у меня палка, в другой сума и тыквенная бутылка. Палка — обороняться от собак, сума — подбирать остатки рыбы, хлеба и овощей, тыква — набрать воду. От слабости я едва держусь на ногах, и часто случается мне упасть в грязь, и я возвращаюсь к себе весь перемазанный, чтобы брошенными мне огрызками заставить замолчать мой воющий желудок… — О! Чем я могу вам помочь? — воскликнула Марион и тут услышала голос Марго: — Куда ты запропастилась? Пора домой! Марион вскочила, сжала руки Онкэна и торопли во шепнула: — Я еще приду. Я принесу вам денег. Клянусь! Глава шестая БУРГУНДСКОЕ ПЛАТЬЕ Марион сидела за столом на кухне, держала в одной руке кусочек мяса, но не ела, а задумчиво следила, как жир капает на подставленный ломоть хлеба, и время от времени глубоко вздыхала. Женевьева сказала строго: — Ты чего сидишь как деревянная и ничего не ешь? Тебе что, не нравится? Марго, лениво ковырявшая пальцем в блюде, выбирая кусочек послаще, захохотала и крикнула: — Она влюбилась! — Ничего я не влюбилась, просто мне не хочется есть! — вскрикнула Марион, упала головой на стол и заплакала в голос. — Ай-ай-ай, что за шум! — пробормотал Бекэгю. А Женевьева поднялась со скамьи и приказала: — Хватит. Ужин кончен, можете уходить. Наверху, в чуланчике, Марго спросила: — Сознайся, дурочка, ты думаешь о своем косоглазом оборванце? — Ничего он не оборванец! Марго пожала плечами, сказала насмешливо: — Конечно, второго такого красавца во всем Париже не найти. Но придется тебе, милочка, набраться терпения. Если мы будем каждую ночь убегать из дому, добегаемся до того, что нас заберет городская стража. Придется терпеть. Приходилось терпеть… Но наконец однажды вечером Марго сказала: — Я сама что-то соскучилась, и захотелось мне повеселиться. Луна так ярко светит, прямо за сердце хватает. Если ничего не помешает, пойдем завтра. О злая судьба! Всегда что-нибудь помешает. Назавтра хозяйка проснулась не в духе, принялась ворчать: — Боже мой, полон дом служанок, ничего не делают, а не придет им в голову подумать о теплой одежде! Ведь зима не за горами, а вдруг там что-нибудь порвалось, какая-нибудь завязка или воротник отпоролся. Мало ли что может случиться… Надо посмотреть. — Нечего смотреть, — сказала Марго. — Тоже выдумаете! Месяца не прошло, как мы перебирали всю одежду. Шли бы лучше к окошку, поглазели бы на улицу. Все занятие! Но супруга бакалейщика все-таки залезла в сундук, перерыла его до самого дна, все переворошила и вытащила любимый плащ мужа. Глаза у нее полезли на лоб. На коричневом сукне расцвело пятно цвета моркови. И, видно, прошло оно насквозь: во всех складках были пятна, целый букет. Плащ был безнадежно погублен. Но сколько ни огорчайся, сколько ни допытывайся, какая пятну причина, словами делу не поможешь. Надо было нанимать портного шить новый плащ. Клод Бекэгю вызвался найти хорошего мастера и, часу не прошло, привел его и представил: — Мастер Ришар — знаменитый портной, шьет мужское, женское и детское платье. Мастер Ришар был не слишком молод — темные, изящно завитые волосы были обильно затканы серебряными нитями седины. Манеры у него были самые изящные. Такому можно было доверить дорогое сукно. Узнав, что придется шить зимний плащ, он любезно сказал: — Это пустяки, здесь нечего делать. — Сколько вы возьмете за работу? — спросила хозяйка. — Сударыня, это пустяки. Вы заплатите мне, сколько найдете нужным, и я буду доволен. В зале — там было всего светлей — положили на козлы широкую доску, мастер Ришар взобрался на нее, сел, скрестив ноги, и принялся за работу. Но тут выяснилось, что хозяйке тоже не мешало бы сшить новое платье. — Я хотела бы модное платье, — объяснила она. — Большой вырез, узкий и длинный отложной воротник и рукава узенькие-узенькие, чтобы закрывали запястье. — Это, значит, по бургундской моде? — проговорил мастер Ришар и язвительно улыбнулся. — Если уж вам так полюбились бургундцы… Хозяйка растерянно посмотрела на него, челюсть у нее отвисла, и она в страхе едва проговорила, будто лягушка проквакала: — Как? Как? — Мне-то все равно, — насмешливо говорил мастер. — Могу сшить, какое вам желательно, мые за это неприятностей не будет. Но мой вам совет: сшить платье попроще. Круглая юбка, закрытый лиф и рукава пошире, чтобы вы могли закатывать их по локоть, когда будете месить тесто. — Я этим не занимаюсь, у меня есть кухарка, — обиженно возразила она и, немного помолчав, добавила: — Подождите кроить, я подумаю. Вот она ушла к себе в комнату, села в кресло, сложила руки на животе и принялась думать. Но, сколько ни морщила лоб, ничего не придумывалось, потому что она была совсем непривычная к этому занятию, а в голову лезли, боже мой, все такие непрошеные, неприятные мысли. С тех пор как в конце прошлой зимы арманьяки закрыли и замуровали ворота перед носом бургундского герцога, парижане дрожали от страха под тяжелым арманьякским сапогом. Малая неосторожность могла обернуться большой неприятностью. Четыре тысячи женщин нацепили на грудь знаки отличия арманьяков, а уже мужчинам, которые носили их, и числа не было. Многие надели белые плащи — а белый цвет был цвет арманьяков — и говорили, что только они и есть настоящие добрые католики, верноподданные истинного короля. И велика была смелость тех, кто решался пойти в церковь, или на праздник, или даже в гости, не повязав белый шарф. Многих изгнали из города и некоторых даже казнили, и только на днях, в четверг, тринадцатого сентября, какой-то молодой человек сорвал белый шарф, повязанный на статуе святого Евстахия, и разорвал его в клочья. И за это ему отрубили кисти рук на мосту перед церковью Евстахия и навсегда изгнали из Парижа. И супруга бакалейщика все это знала и всему ужасалась, но ей так хотелось бургундское платье… «Боже мой, — думала она. — Что же мне делать? А вдруг я выйду в этом платье на улицу, и люди подумают, что мы держим сторону бургундцев? И моего супруга за это выгонят из Парижа, и все товары в нашей лавке заберут, и я останусь нищая, и, может быть, меня тоже вышлют, и вдруг не куда-нибудь, а насильно переселят на юг, в Орлеан. И это ужасное бесчестие для порядочной женщины, потому что в Орлеан выселяют всяких негодниц. Что мне делать? Что мне делать?» В полном смятении чувств она спустилась в лавку — спросить совета у мужа — и еще с самого порога проговорила с мольбой: — Как мне хочется бургундское платье! — Это еще что, за глупости? — спросил Кюгра. — Почему же глупости? Бургундская мода самая пышная и благородная, и все дамы во всех странах… — Ты супруга честного лавочника, а не дама, — прервал он. — И следует тебе одеваться по своему состоянию. К тому же бургундцы — враги нашего короля, у нас с ними война, и все ужасно подорожало. — Не могу я понять, — воскликнула она, — зачем это мы воюем, когда от этого одни неприятности и огорчения! — Уж не знаю, как тебе объяснить, чтобы ты поняла. Ведь женский ум так мал, что мог бы уместиться в зернышке перца. Одним словом, оттого наша страна в огне междоусобной войны, что в этом заключена для многих большая выгода. — Какая же это выгода, если все подорожало? — Уж не знаю, как тебе объяснить? — повторил Кюгра. — Что одним погибель и разорение, то другим праздник. Смотри, вот я кладу гири на одну чашку весов, она опускается, а другая взлетает вверх. И чем большая тяжесть ложится на пас, тем выше вздымается слава и богатство королей и герцогов и тех, кто с ними. Английский король считает, что по праву наследства наша Франция должна принадлежать ему. А бургундский герцог — его друг и союзник. — Боже мой! — воскликнула она. — С чего бы ему дружить с англичанами? — Надо тебе знать, что бургундский герцог владеет многими землями, и в том числе Фландрией. А Фландрия — страна сукноделов, и делают это сукно из английской шерсти, а готовые сукна продают в Англию. И когда английский король запретил вывоз английской шерсти и ввоз иностранных сукон, это грозило Фландрии полным разорением, и она тотчас заключила с ним союз. И могущественный бургундский герцог, хоть он и дядя нашего короля, сперва завел тайные переговоры, а теперь уже открыто изменил Франции. Брат короля, герцог Орлеанский, и его родственники, графы Арманьяк, борются с ним, так что поочередно захватывают они власть, а между тем англичане забирают у нас одну область за другой. И, по правде сказать, и бургундцы, и арманьяки, и англичане — все они одинаковые разбойники и грабители. Дороги небезопасны, и от этого страдает торговля. Поля не возделаны, и потому все дорого. Но не следует забывать, что сейчас Париж под властью арманьяков, и потому следует нам сидеть тихонько, не роптать и ничем не раздражать их. Ты поняла? — Да, да, все поняла. Так можно мне сшить бургундское платье? — О женщины! — воскликнул Кюгра. — Расточать перед ними мудрые слова так же нелепо, как мускатные орешки перед кошкой. Ты что, хочешь погубить нас? Как это ни печально, пришлось ей отказаться от своей мечты и заказать мастеру Ришару платье с закрытым воротом. А в довершение неприятностей явилась Марго и ни с того ни с сего заявила: — Раз уж в доме портной, надо вам иметь совесть и подумать о том, что у бедняжки Марион одно только холщовое платье. Вот настанут зимние холода, она замерзнет и окоченеет и прямо на улице упадет мертвая. Что тогда про вас скажут соседи? — Боже мой, ты всегда выдумаешь какие-нибудь ужасы! Так что же мне надо сделать? — Пойдите и купите ей недорогое сукно на платье и пелерину с капюшоном. Глава седьмая РАССКАЗЫ МАСТЕРА РИШАРА Днем мастер шил, а на ночь ему отвели чулан, и служанок пришлось переселить в каморку Женевьевы. Уже теперь нечего было и думать о том, чтобы уйти ночью. У Женевьевы сон был такой чуткий, что стоило только повернуться и зашуршать соломой, как она тотчас вскакивала и начинала браниться. И Марго, утешая Марион, говорила: — Кончит же мастер Ришар свое шитье и уйдет. Уж тогда мы повеселимся. Но мастер Ришар не торопился кончать работу. Иногда он вдруг ронял иглу и мрачно говорил: — До чего я дожил! — Разве вам плохо здесь? — спрашивали его. — И чем мы вам не угодили? — Я не жалуюсь, — отвечал он, — Я всем доволен. Но каково мне сидеть на чужом столе, когда была у меня своя лавка, держал я подмастерье и двух учеников, и кормил их за своим столом, и не разрешал жене бить их, а сам, бывало, побью, если что не так. А шил я на одних только знатных господ и придворных, и никто лучше меня не умел угодить им. Никто искусней меня не умел подбить верхнюю куртку шерстью так плотно, что становилась она жесткая, как железо, и невозможно было ни надеть, ни снять ее без помощи. Какой бы изможденный излишествами мозгляк ни надел такую куртку, казался он в ней таким могучим, что никто не решался затеять с ним ссору. Это я первый придумал украшать мужскую одежду бубенчиками, и портной герцога Орлеанского пригласил меня во дворец, чтобы я показал ему, как это делается. А уж этот герцог такой щеголь, равного ему во всем свете не найти. — Ах, мастер Ришар, неужели вы были во дворце? И может быть, даже видели короля? — Видел! — говорил мастер страшным шепотом. — Но про это лучше не говорить вслух. — Но мы сгорим от любопытства, и это будет ваша вина. Расскажите, умоляем вас! Ну что вам стоит? И никто посторонний, никто, никто не услышит. Так что же с нашим королем? Мастер складывал работу на коленях, обводил окружающих испытующим взглядом, спрашивал, закрыта ли дверь и не подслушивает ли кто за ней, ж, удостоверившись, что все в порядке, стучал себя пальцем по лбу и гробовым шепотом говорил: — Наш король божьей милостью Карл, Шестой по имени, — помешался! Совсем безумный! Все у него в голове перепуталось, и ничего он не соображает. Не уследят за ним вовремя — он голышом выскочит из своих комнат. Все замерли от ужаса, а хозяйка несмело спрашивала: — И с чего же это могло случиться такое ужасное несчастье? Мастер, сомкнув уста, медленно вдевал нитку в иглу. — Не томите меня! — воскликнула хозяйка. — Я вся дрожу! Скорей расскажите! — Достоверно этого никто не знает, — начинал мастер свой рассказ. — Разные ходят о том слухи. Но мне один камердинер, взяв с меня клятву, что вовек не разглашу я его тайных слов… — Мы тоже клянемся! Мы не разгласим… — …взяв с меня клятву, сообщил мне, что случилось это оттого, что придворные господа, вздумав повеселиться и развлечь своего государя, нарядились дикарями, намазали лица углем и облачились в плащи из соломы. В таком смехотворном виде они стали выполнять перед королем танец диких людей — плясали, и кривлялись, и прыгали на одной ноге, потому что, как известно ученым, есть такие дикие люди, у которых всего одна нога, но такая большая и широкая, что они укрываются в ее тени от солнечных лучей. Вот придворные господа стали задирать ногу повыше, пытаясь прикрыть ею голову, а сами скакали на одной ноге. Но мы ведь не какие-нибудь дикие язычники, а добрые христиане и французы, и ходить на одной ноге противно воле божьей и человеческой природе. Понятно, не сумели они удержаться; покачнувшись, задели факелы, и соломенная одежда на них мгновенно вспыхнула и запылала. И чем больше они метались, тем скорей огонь перебегал с одного на другого, и уже все они горели, подобно живым факелам, и еще сильней кривлялись и дико голосили от боли. А король вдруг как захохочет и спятил! Да, страшно сказать, что все это так, но, на наше счастье, герцог Орлеанский и граф Арманьяк не отступились от нашего несчастного короля. И будь на то воля божья, бургундцам от них несдобровать. — Хотела бы я там быть и посмотреть на это зрелище! — воскликнула Марго. Но хозяйка зашикала на нее и спросила: — Но как же, мастер Ришар, при таких ваших достоинствах и важных знакомствах могло случиться, что была у вас своя лавка, а теперь вы ходите по домам? — Людское тщеславие и превратности моды! — отвечал он. — Сегодня лучше меня нет портного, а назавтра найдут какого-нибудь молодца, который и иглу-то не умеет держать двумя пальцами, и ножницы у него ездят вкривь и вкось, всю материю искромсает зубцами и фестонами. А молодые господа восторгаются: «Ах, как это ново! Ах, ни у кого такого нет!» — и все бегут к нему, как стадо баранов, а меня будто и на свете пет. Не стало у меня работы, пришлось отпустить и подмастерье и учеников, и закрыл я лавку, и даже жена от меня ушла. От этого печального рассказа все долго вздыхали и говорили между собой, что уж очень хорошо рассказывает мастер Ришар, вовек бы не наслушался. Но настал час расставания. Мастер Ришар пришел к хозяйке за расчетом. С приветливой улыбкой протянула она ему деньги, заплатила по уговору, сколько считала нужным. Но он вдруг отступил на шаг, посмотрел на протянутую к нему руку с таким отвращением, будто лежали там не серебряные монеты, а живые жабы, и, плюнув прямо в открытую ладонь хозяйки, закричал: — Как низко я пал, что злосчастная судьба привела меня иметь дело не со знатной дамой, как я к тому привык, а с простой горожанкой, которая ничего не смыслит в моем искусстве и не умеет отличить знаменитую работу! Договорились об одном плаще, а пришлось мне шить и то и это. И теперь работа готова, а вы суете мне жалкие гроши. Я это так не оставлю, всех вас изорву на мелкие клочья, и заплаты на вас негде будет поставить! И бургундское платье я вам тоже попомню! Уж я сообщу об этом, на улице кричать буду, и тогда вам не поздоровится. Пришлось выплатить ему цену, которую он сам назначил, и тогда он изящно раскланялся, с улыбкой промолвил: — Больше ничего шить не будем? А если понадобится, позовите меня опять, — и ушел. Марион закрыла за ним входную дверь. Теперь снова переберутся они с Марго в свой чулан. Снова ночью уйдут незаметно. Вот удивится господин Онкэн, когда увидит ее в новом шерстяном платьице и в пелеринке с капюшоном. Глава восьмая ПРИКЛЮЧЕНИЯ ГРОТЭТЮ Не успела Марион проводить мастера Ришара, как снова раздался стук дверного молотка, и она поспешила отпереть входную дверь. Перед нею стоял человек пожилой и дородный, в одежде такой узкой, что она лопнула по всем швам, во многих местах обнажая тело. Лицо у него распухло, один глаз заплыл, а под носом засохла струйка крови. Марион так испугалась, что не знала, отойти ли ей в сторону и дать войти посетителю или поскорей захлопнуть перед ним дверь. Вместо этого она, широко расставив руки, загородила собой проход и стала звать на помощь. На ее крики выбежал из лавки Клод Бекэгю, ахнул, замер и вскрикнул: — Господин Гротэтю, вы ли это? Ах, сударь, что это с вами случилось? Гротэтю сердито ответил: — Что ты уставился и стоишь как столб? Вели девчонке пропустить меня в комнаты, принеси мне что выпить и позови хозяина. — Не взыщите, сударь, — проговорил Клод Бекэгю. — Сразу я не сообразил, как следует принять такого гостя. Уж очень меня поразил ваш вид. — Ну, ну, поторапливайся, — сказал Гротэтю и, не дожидаясь, чтобы проводили его, поднялся по лестнице и прошел в залу. Тотчас появилась хозяйка, всплеснула руками и вскрикнула: — Боже мой, неужели это вы? Господин Гротэтю, что с вами? И уж Марго бежала с флаконом вина, и Женевье-ва вышла из кухни с куском сырого мяса в руках и сказала: — Приложите это к лицу, и опухоль опадет. Гротэтю осушил кубок, пробормотал: — Фу! — и заморгал глазами, но приложить мясо к лицу отказался и потребовал: —Лучше это мясо зажарить, потому что я умираю с голоду. — Боже мой! — сказала хозяйка. — Одно другому не мешает. Сперва мясо оттянет опухоль, а потом его можно зажарить на ужин слугам. А вас мы через полчаса угостим превосходным обедом. Иди на кухню, Женевьева. Бекэгю, беги предупреди хозяина. Тут в залу вошел сам бакалейщик, но вдруг ахнул, побледнел, схватился за сердце, прислонился к стене и сварливо заговорил: — Как мне сохранить мое здоровье, когда приходится мне смотреть на такое ужасающее зрелище? И, по всей вероятности, еще услышать дурные вести. — Ну, ну, дорогой мой Кюгра, — сказал гость и засмеялся сквозь разбитый рот. — Уж если я остался жив, ты и подавно от одного моего вида не умрешь. Но бакалейщик уже опомнился и принялся распоряжаться: — Что же это, моя супруга, квохчешь ты, как наседка, а не знаешь, что тебе делать? Принеси моему другу Гротэтю что-нибудь из одежды, потому что непристойно смотреть на его растерзанный вид. Марион, тащи таз с водой — омыть ему лицо и конечности. — Конечностей я не буду мыть, — возразил Гротэтю. — Эх, упрямец, не заботишься ты о своем здоровье. Не хочешь мыться, разотрем тебя ароматными мазями, и покушаешь ты лекарственную кашку из алоэ, превосходную для пищеварения и против болезней сердца… — Черт побери! — закричал гость. — Не хочу я кашку, а дайте мне жареного гуся и еще что-нибудь, и я буду здоров. Не прошло и получаса, как гость, одетый в чистую одежду и крепко пахнущий лекарственными мазями, сидел за столом, поглощая одно блюдо за другим. Когда он насытился и со счастливым вздохом откинулся на спинку скамьи, хозяйка заговорила: — Все-таки что же с вами случилось? — Не хочу я слышать дурные вести! — вскрикнул бакалейщик, заткнул уши и скороговоркой заговорил: — Чтобы сохранить мое здоровье, не следует мне ни бояться — но как не бояться, когда сейчас такие беспокойные времена! — ни раздражаться — но как не раздражаться, когда жизнь так подорожала! — ни смотреть на безобразные вещи — а ты приходишь весь ободранный и избитый! — ни слушать печальные песни — а других теперь не поют! — ни узнавать дурных новостей, ни размышлять о прошедших неприятностях, а по утрам жевать зеленый листик с дерева, удаляющий неприятный запах. Так учит нас книга «Тайна тайн», где содержатся все тайны, и я… Гость раскатисто засмеялся и сказал: — Не бойся и не пугайся, и раздражаться тебе не с чего. Ведь все неприятности случились со мной, а тебя ничего не коснется, пока ты сидишь в своей лавке, торгуешь имбирем, размышляешь о перце и не высовываешь нос на улицу. А вот мне есть о чем рассказать, возвратясь из дальних странствий, и начинаются мои приключения удачно и весьма выгодно. Кюгра вынул палец из одного уха и повернулся к рассказчику. — Так мне повезло, — начал Гротэтю, — что благополучно добрался я до Руана и в целости довез туда перец, гвоздику и другие пряности, которые я взял здесь в кредит. Все это я быстро распродал по хорошей цене и часть денег припрятал, чтобы по возвращении в Париж расплатиться с моими кредиторами, и в первую очередь с тобой, дорогой Кюгра. — Это приятно слышать! — воскликнул бакалейщик и вынул палец из второго уха. — Часть денег я припрятал, зашив их в пояс, и в подкладку плаща, и в замшевый мешочек, который ношу на груди под рубашкой. А на остальные деньги я закупил фландрское сукно и английскую шерсть, чтобы здесь продать их с прибылью. Нанял я возчика и повозку, нагрузил ее тюками и направился в обратную дорогу. Но не успел я отъехать и на полдня пути от Руана, как остановила меня шайка арманьяков. Надо вам знать, что они повсюду там бродят и под предводительством отчаянных головорезов-рыцарей нападают на бургундцев и, если тех не слишком много, истребляют их. — Тише, тише! — воскликнул Кюгра и даже изменился в лице. — Умоляю тебя, не говори дурного про арманьяков. Мы теперь в Париже все арманьяки, и я даже накидываю белый шарф, когда выхожу на улицу. — Но мы-то тут все свои, — понизив голос, сказал Гротэтю. — И хочется иной раз поговорить по правде. А по правде, главное их занятие в том, что они устраивают засады на дорогах и останавливают путников, будь то мужичье, купцы или монахи… — Неужто они даже монахов обижают? — спросила хозяйка. — Ведь за такой грех они попадут в ад. — Это когда еще будет, — сказал Гротэтю. — Но я на них не жалуюсь. Они обошлись со мной вежливо, потребовали выкуп и обещали выдать мне за то охранную грамоту, где будет сказано, что я заплатил подорожный сбор сполна и больше с меня ничего не следует получать. «Доблестные рыцари, — говорю я им. — Я понимаю, что каждый зарабатывает на жизнь своим ремеслом и ваше ремесло, известно, благородней моего. Но во всем следует соблюдать меру, а вы запросили с излишком. Скиньте немного, и я заплачу». Они отвечают: «Мы не купчишки торговаться из-за мелочи. Плати сполна, не то худо тебе будет». Делать нечего, я отдал им деньги, зашитые в поясе, рассчитав в уме, что с излишком верну потерю, продав сукно, и еще кое-что мне останется, после того как я расплачусь со своими кредиторами, и раньше всех с тобой, друг Кюгра. — Ты поступил правильно, — сказал бакалейщик и приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. — Вот еду я дальше, и ничто мне уже не страшно, потому что есть у меня охранный лист. Однако же, во избежание неприятностей, на ночь останавливаюсь в монастырях и за небольшую мзду получаю там ужин и связку соломы — самому выспаться и лошадь накормить. И вот еду я со спокойной душой, и день такой приятный, не жарко и не холодно, и вдруг в лесу окружает меня толпа мужичья и хватает за уздцы лошадку, и в одно мгновение растаскивают все мои тюки с сукном и шерстью. Я понимаю, всякий зарабатывает на жизнь чем может, а их пашни вытоптаны бродячими солдатами, и есть им нечего. Но грабить меня — это уж слишком бессовестно! Я достаю свой охранный лист, и показываю им, и объясняю, что они должны положить тюки обратно в повозку. Но они все безграмотные и не могут прочесть, что я все, что полагается, уже заплатил и теперь нельзя меня задерживать. И один из них взгромоздился брюхом на мою лошадку, ударил ез пятками в ребра и ускакал. Но лошадь ведь запряжена в повозку, и повозка вихляется по корням и ухабам, того гляди, ударится о дерево и разобьется в щепы. А возчик, вместо того чтобы схватить вожжи, огреть ими мужика и задержать бег лошади, прыгает на землю, и только я его и видел. А остальные негодяи взвалили тюки на спину и тоже скрылись. Остался я один на дороге и размышляю, что есть еще у меня деньги в подкладке плаща и в мешочке под рубахой. И хоть ничего уже мне самому не останется, но хватит честно расплатиться с долгами. Мне снова поверят товар, и уже в следующий раз должно мне повезти счастье. — Может быть, поверят, — сказал бакалейщик и слегка отодвинулся. — Не могу сказать, что на душе у меня было уж очень радостно, — продолжал Гротэтю. — Однако же не поддаюсь я унынию. До Парижа близко, как-нибудь в два-три дня дойду пешком. И что же вы думаете? Уже увидел я издали высокие городские стены, и вдруг мне навстречу бургундские солдаты. И они не стали долго разговаривать, а содрали с меня и плащ, и куртку, и рубаху из тонкого полотна и увидели мешочек с деньгами и его тоже стащили, содрав мне шнурком кожу на шее. Я кричу: «Братцы, что же, я голышом пойду людям на потеху?» Они смилостивились и кинули мне эту куртку. Я пробую ее надеть, а она у меня под руками трещит и расползается. Но тут уж я не выдержал, как закричу: «Что вы делаете, негодяи! Дайте мне куртку пошире. Эта не лезет». Они меня в ответ обругали и избили немножко, но, к счастью, не совсем до смерти. И таким образом я добрался до Парижа, и, вспомнив, что не раз, дорогой мой Кюгра, совершали мы с тобой выгодные сделки, решил я первым делом обратиться к тебе, зная, что ты мне не откажешь. — Так я и знал! — воскликнул Кюгра. — Так я и предчувствовал, что этим кончится! Товара нет, долги не уплачены, вид у тебя, как у ночного грабителя, а ты собираешься снова просить в кредит. Но, памятуя нашу давнюю дружбу, не могу я тебе не помочь. Так слушай же! В Париже сейчас хозяйничают арманьяки, а у тебя есть от них охранный лист, и это, может быть, тебе поможет. Но герцог Бургундский близко, и его солдаты шныряют по всем окрестностям, и, значит, скоро уехать отсюда ты не сможешь. И пока у тебя рожа, как у разбойника, лучше тебе не соваться в гостиницу, а поживи у меня. Только умоляю тебя, не высовывайся в окна, а то распугаешь всех моих покупателей. — Тысячу благодарностей! — воскликнул Гротэтю и вытер слезу умиления. — Ночевать будешь в чулане, там тебя никто не увидит. Кстати, портной оттуда сегодня выехал. — Что же, нам еще долго спать в каморке Женевьевы? — вскричала Марго. Хозяин посмотрел на нее, и она замолчала. Глава девятая ПОЕЗДКА В ИНДИЮ Дуют зимние ветры, проникают сквозь деревянные стены дома. По утрам вода в колодце покрывается корочкой льда, и Клод Бекэгю разбивает ее ломом. Но как хорошо, что во дворике есть колодец! Когда Марион в новом своем красном шерстяном платье и голубой пелеринке идет вслед за Женевьевой на рынок, она видит, как люди стоят в очереди у общественного фонтана и держат на плече кружку или ведро, потому что запрещено ставить их па землю, чтобы приставшей к их дну уличной грязью не замутить водоем. Марион смотрит на посиневшие от холода лица, ищет, нету ли среди них господина Онкэна с тыквенной бутылкой в руках, замерзающего, дрожащего, в рваной одежде. И сама она, закутанная в теплую пелеринку, дрожит от беспомощного сострадания. — Чего ты зеваешь по сторонам? — ворчит Женевьева. — Идем скорей, холодно. Но и дома теперь трудно согреться. Ворота города опять замурованы, потому что герцог Бургундский с изобильным своим войском совсем уже близко. Ворота замурованы, и нет привоза дров. Маленькая вязанка, и полешки-то совсем сырые, стоит больших денег. Уже не приходится топить камины в комнатах, огонь горит только в печке на кухне. И вся семья — хозяева, гость и слуги сидят там по вечерам, греют руки и угрюмо молчат. А за окном снег, белый снег, сверкающий снег, кружится в бесконечной пляске и обессиленно падает, покрывая безлюдную мостовую. Дома стоят черные, в окнах нет света, и где-то бродит в поисках пищи бедный Онкэн. Но никто не кинет ему черствую корку хлеба, потому что хлеб становится скудным, самим не хватает. Ужасно как все вздорожало! Раньше платили за большой, мягкий, пушистый белый хлеб всего восемь полушек, а теперь маленький черный хлебец стоит целых пять су. На полушку дают всего три яйца, и те не всегда свежие, а самый дешевый сыр стоит три и четыре су. Женевьева говорит: — В субботу привезли зерно из Сен-Брие, больше часа ждали, чтобы им открыли ворота над мостом, и, не дождавшись, повернули и всё продали бургундцам. Уж не знаю, удастся ли достать муку в то воскресенье. — Но я слышала, — говорит хозяйка, — если встать пораньше, если прийти к булочнику до рассвета и угостить вином пекаря и подмастерье, можно купить хлеб получше. — У нас в подвале все вино в бочке замерзло, — говорит Клод Бекэгю. — Я не намерен поощрять подмастерье, обкрадывающего хозяина, — сердито говорит бакалейщик, и все замолкают. Гротэтю чувствует себя очень неловко. Он все еще живет в доме Кюгра и не собирается уходить. Her у него ни денег, ни кредита, а здесь как-никак дают ему и стол и постель. И чтобы им не надоело, чтобы не выставили его за дверь, он старается быть ласковым и приятным и развлекать угрюмых хозяев. Бодрым голосом он говорит: — По моим торговым делам приходилось мне бывать в разных городах и странах. И случалось мне видеть, как во времена бедствий люди собираются вместе и коротают вечера, рассказывая друг другу занятные истории, чтобы на время забыть о войне, голоде и болезнях. — Ах! — восклицает хозяйка. — Давайте рассказывать занятные истории. Но никто не решается начать первым. Гротэтю снова пытается рассеять молчание. — Вот ты, мой дорогой Кюгра, — говорит он. — Ты человек образованный и, имея некоторый досуг, читаешь иногда книги. Наверно, узнал ты такое, что всем нам любопытно услышать. — Да, — с важностью говорит бакалейщик. — Я хорошо образованный, и у меня есть две книги: «Тайна тайн» и «Картины мира» Готье де Меца. И хотя книги очень дороги, но потраченные на них деньги окупаются, потому что в них можно почерпнуть полезные и поучительные сведения. Жизнь моя прошла без треволнений, никуда я не ездил—мне и дома хорошо, — и никаких приключений со мной не бывало. Но мог бы я вам немало рассказать о дальних удивительных странах. — Ах, расскажите, просим! — закричали все в один голос. — Всего в один вечер не расскажешь, и на сегодня ограничусь я одной страной, где круглый год пылающее солнце движется по раскаленному его жаром небосводу. — Вот бы туда на один денек!.. — шепнула Женевьева и зябко поежилась. Хозяин искоса взглянул на нее и продолжал: — Страна эта называется Индия. Со всех сторон она окружена морем, богатым удивительными сокровищами, жемчугом и красным кораллом, а горы в этой стране из чистого золота и драгоценных камней. — Боже мой! — вскрикивает хозяйка. — Почему бы вам не съездить туда и не привезти мне немножко драгоценностей? — Потому что… — отвечает хозяин, — потому что эти горы охраняются грифонами и драконами. Ты что же, хочешь, чтобы они растерзали меня и ты осталась вдовой и могла бы найти себе молодого щеголя в мужья? Тут вмешивается Гротэтю и умильно просит: — Но расскажите же нам про Индию! — Индия разделяется на тридцать четыре области, населенные различными народами. И у некоторых по восьми пальцев на ногах, а у других собачьи головы на человеческом теле. И есть там такие, у которых всего один глаз посреди лба, а у других лицо и рот на груди и по одному глазу на каждом плече. Пигмеи ростом всего в два локтя, и в семь лет они уже дряхлые старцы. А у эфиопов… — Это те дикие люди, о которых рассказывал мастер Ришар, как они танцевали перед королем и все сгорели? — спросила Марго. — Я не знаю, кто и что тебе рассказывал! — закричал хозяин. — Но если меня будут прерывать, я ни слова больше не скажу. Не желаю я метать бисер перед болтливыми свиньями. Гротэтю нежно похлопал его по спине и сказал: — Стоит ли обращать внимание на женщин, ведь так можно расстроить свое здоровье. Прошу тебя, продолжай, потому что слушать тебя весьма приятно. — И поучительно, — сказала Женевьева. — Чувствую я, будто слушала монаха-проповедника, как он с высокой кафедры… — Монахи проповедуют о божественном, — поправила ее хозяйка. — О всяком проповедуют. Вот проповедуют, чтобы вы рогатых чепцов не носили и платья с хвостами, так что становитесь похожи на чертей, и быть вам за то в аду. — Как ты смеешь! — вскрикнула хозяйка. — А как же эфиопы? — спросил Гротэтю. Хозяин окинул всех уничтожающим взглядом, пожевал губами, но продолжал свой рассказ: — Эфиопы бегают скорее ветра, а у них всего одна нога и ступня такая длинная и широкая, что они накрываются ею, как щитом, и прячутся в ее тени от солнечного жара. А еще живут в Индии гоги и магоги, которые питаются сырым человеческим мясом. И еще один народ пожирает своих стариков, и это их манера оказывать почтение старости. И есть народ, который насыщается запахом яблок. — Тьфу! — воскликнула Женевьева. — Что же в этой Индии делать кухаркам? Какое почтение оказывают их искусству? — Съедают их, когда они состарятся, — сказала Марго и захихикала. Но тут Кюгра окончательно вышел из себя. Он побагровел, затопал ногами, застучал кулаками по столу и, брызгая слюной, едва смог проговорить: — Больше ни слова не скажу! Хватит болтать и прерывать меня! Убирайтесь отсюда! Идите спать! — Боже мой! — сказала хозяйка. — Но какой же сон, когда еще рано, и зачем уходить, когда угли в печи еще не прогорели и здесь так тепло и приятно? Если хотите, я тоже могу вам кое-что рассказать, что случилось мне видеть, когда я была еще молоденькая. — Спать! — закричал Кюгра. — Спать, спать, спать, спать! Все покорно встали и вышли из кухни. Марион тихонько дернула Гротэтю за рукав и спросила: — Господин Гротэтю, а как можно попасть в Индию? — Поскольку она окружена морем, ездят туда на кораблях, но это очень далеко. Зачем тебе Индия, девочка? Иди спать. Марион лежала на соломенном тюфяке между Марго и Женевьевой и думала: «Если они ездят так далеко в Индию, им на корабле, наверно, нужны служанки. Ведь в таком долгом пути одежда износится и запачкается, и должен же кто-нибудь стирать, и латать, и убирать помещение? Если бы меня наняли на корабль и я приехала бы в Индию, уж я бы нашла свободную минутку, отпросилась бы и сбегала к этим золотым горам. Золотые-золотые, сверкают на солнце. И солнце золотое, и небо желтое, жаркое. И трава на склонах желтая, золотая, как спелые колосья. И от жара перед глазами золотые круги, и все кружится, кружится. Люди, которые трусы, даже пугаются, не смеют туда идти, отступают. Но я бы не побоялась, я пошла бы туда. Драконы меня не тронут, потому что известно: они не едят девочек, а только взрослых, и они даже пойдут за мной, ласковые, как домашние собачки. Но мне придется сказать им: «Брысь!» Не могу же я взять их с собой на корабль, этого мне ни за что не позволят. И вот я отломаю от горы большой кусок золота, сколько смогу унести с собой, и приеду обрати но в Париж. И здесь я поскорей пойду на рынок и за это золото куплю господину Онкэну новую теплую одежду, а то у него и локти и коленки торчат наружу. И еще я куплю ему чулки, яркого-яркого малинового цвета. А потом я пойду в таверну «Мужик на корове» и подарю ему эти чулки, и он ужасно обрадуется и скажет: «Давай поженимся». Марион улыбнулась и заснула. Глава десятая ДОЖДЬ На третьей неделе февраля пошли дожди. Они лили непрерывными потоками днем и ночью, будто там наверху прорвались все небесные реки и все небесные озера вышли из берегов. Дождь висел в воздухе серыми полотнищами, так что едва можно было различить дома на противоположной стороне улицы. Открытые стоки, проходящие посреди города, переполнились, и густая темная жидкость поползла по мостовой. На перекрестках можно было видеть, как редкие прохожие перебирались по переброшенным через стоки скользким мостикам, балансируя руками и извиваясь всем телом, будто канатоходцы. Уже не слышно было веселого шума толпы и криков торговцев, с утра и до ночи зазывавших покупателей: «Свежее мясо, хорошо нарезанное!», «Золотой мед — ешьте на здоровье!», «Жареные пирожки с бобами!» Уже по вечерам, когда невидимое за тучами солнце садилось и кончались работы в мастерских, не посылали маленьких детей за вином и горчицей к ужину, и не шли они веселой гурьбой забияк, дразня прохожих и распевая насмешливые песни. Только дождь шумел глухо и однообразно. Все, кого необходимость не выгоняла на улицу, сидели по домам. Но Женевьеве с Марион приходилось почти ежедневно идти за покупками, чтобы было из чего приготовить обед. Они затыкали подол платья за пояс, они обували патэты — башмаки на высоких деревянных подставках — и, захлопнув за собой входную дверь, мгновение стояли как одурманенные, глотая водяную пыль и моргая намокшими ресницами. И вдруг, решившись, делали первый шаг; дождь обрушивался им на голову, и, шлепая по чавкающей под патэнами грязью, они направлялись к рынку. Домой они возвращались мокрые, как утоп-ленпицы, только что вытащенные из реки, на пороге выкручивали и отжимали платья, по еще долго, куда бы они ни ступали, оставляли следы на полу. И в один из этих дней Марион увидела Онкэна. Он шел немного впереди, и хотя она не видела его лица и только смутно могла различить фигуру в косых струях дождя, но сразу, пусть не глазами, а внезапно забившимся сердцем, узнала его походку, когда, легко и небрежно прыгая по булыжникам мостовой, уходил он все дальше и дальше. Тогда, забыв обо всем на свете, не слыша окрика Женевьевы, она побежала за ним. Дождь бил ей в лицо и перехватывал дыхание, но расстояние между ними сокращалось, и казалось, сейчас она его догонит. И вдруг один ее патэн завяз в грязи, и, сколько она пи дергала ногой, патэн держал ее словно капканом и не отпускал. Пришлось нагнуться и распустить ремень. В отчаянии от задержки она заплакала, не чувствуя слез на мокрых от дождя щеках. Но Онкэн еще не скрылся из виду, шел впереди. Тогда она решительно сбросила второй патэн и дальше побежала в одних легких домашних шлепанцах, но и их потеряла и бежала теперь босиком. Уже не стесняясь, только в страхе, что сейчас он скроется, она закричала: — Господин Онкэн, подождите! Подождите меня! Он не обернулся. Два раза она была так близко, что уже могла различить, как мокрая ткань его куртки так тесно прилипла к телу, что выступили позвонки на тощей спине. Но оба раза, заглядевшись на него, она скользила, и падала, и опять вскакивала, встряхивалась и снова бежала. И у самого перекрестка, где под мостками грозно бурлила жижа в стоке, она догнала его и схватила за рукав. Он остановился и повернул к ней голову, и она увидела незнакомое лицо — курносое, с маленьким круглым ртом, вопросительно полуоткрытым. Маленькие светлые глазки с удавлением смотрели на нее. Она отшатнулась и побежала обратно. Вдруг все завертелось у нее перед глазами. Едкая горечь наполнила рот, и, пытаясь откашляться, она кашлянула и уже не могла остановиться и кашляла, кашляла, сгибаясь вдвое, хватаясь руками за горло. Разгневанная Женевьева все еще стояла и поджидала ее и, увидев издали, пошла навстречу, чтобы как следует обругать и раза два шлепнуть по щекам взбалмошную девчонку, ни с того ни с сего удравшую от нее. Но Марион, хрипя, задыхаясь и кашляя, качнулась к ней, и Женевьева едва успела подхватить ее и не дать упасть. Марион была так слаба, что с трудом удалось дотащить ее домой, вытереть, переодеть и уложить в постель. Ее бил озноб, зубы стучали так, что нельзя было просунуть в рот ложку с целебной кашицей, и она кашляла так ужасно, что все ее тельце подскакивало, будто рыба на сковороде. — Боже мой! — воскликнула хозяйка. — Что же теперь делать? Это, наверно, новая болезнь, которая называется коклюш, и многие уже заболели. — Отправьте ее в больницу, в Отель-дье, — сказала Марго. Но Женевьева заступилась: — Как это можно таскать ребенка взад-вперед по такой скверной погоде? И Гротэтю добавил: — Говорят, будто ею заболело уже больше ста тысяч человек и даже в церквах не служат обедни, потому что и прихожане и священник так кашляют и сморкаются, что все равно ни слова не слышно. И если это так, то, пожалуй, в Отель-дье и места не найдется, хоть и кладут там на один тюфяк по шесть и по десять человек. — Не стану я с ней спать на одном тюфяке! — закричала Марго и топнула ногой. — Этак всю ночь мне не будет покоя. Тащите ее в больницу! — Если господин Гротэтю не побрезгует спать со мной рядом, — сказал Клод Бекэгю, — мог бы он переехать из чулана в мою каморку под лестницей, а девочка сможет лежать в чулане и никому там не помешает. Но надо бы пригласить врача и пустить ей кровь. — Нельзя пускать кровь, не посоветовавшись с врачом, знающим астрономию, — строго сказал хозяин. — Без астрономии нет хороших врачей. — Боюсь, что никакого врача нам сейчас не найти, ни с астрономией, ни без нее, — возразил Гротэтю. — Сами они болеют, а у тех, кто еще не заболел, работы и без нас хватит. Положите девочку в чулане, и мы сами как-нибудь выходим ее. — У нас в лавке еще остался сахар из Вавилона, — сказал хозяин. — Будем давать его девочке, и она поправится. Сахар полезен больным. Но и сахар не помогает. Марион жалуется, что он горький, обеими худыми ручонками отмахивается от него, зарывается головой в подушку и кашля* ет, и плачет, и хлюпает носом, и опять кашляет. Ах, что-то будет с ней? Глава одиннадцатая ПРОГУЛКА — Боже мой, ну и тоска! — воскликнула супруга бакалейщика. — То холод, то дождь, то всякие болезни, и ничего вкусного к обеду. Прямо не знаю, что мне делать?! — И знать тут нечего, — ответила Марго. — Дожди уже неделя как кончились, и на улице уже пахнет весной, и у нас во дворе распускаются первые фиалки, и никто у нас не болел, кроме Марион, и та уже выздоровела. И не мешает нам всем немного повеселиться. — Как? — спросила супруга бакалейщика. — А так! Возьмите вы нас с собой, и пойдете вы с двумя служанками, будто какая-нибудь знатная дама, и направимся мы все втроем па кладбище Невинно убиенных, потому что это очень хорошее место и там полно гуляющих. Идем, хозяйка, нечего долго раздумывать. — Боже мой, как же я пойду? Я не причесана, и на мне старое платье, и лицо у меня сегодня какое-то серое. — Да разве нет у вас притираний и мазей, овечьей желчи, собачьего сала, белил и румян? Сядьте да намажьтесь, будете пригожая и красивая. А потом принарядитесь, и пойдем. Когда Марго вышла в соседнюю комнату за новым хозяйкиным платьем, Марион дернула ее за рукав и тихонько спросила: — А кто там гуляет? — Все гуляют. И дамы, и господа, и служанки, и студенты. Марион, вся красная от смущения, шепнула: — Прошу тебя, дай мне немного денег. — Зачем тебе? — спросила Марго. Но разве Марион могла сознаться, что вдруг встретится им среди гуляющих студентов господин Онкэн, а она ведь еще осенью обещала принести ему денег. Поэтому она молчала и только все сильнее краснела и беспомощно теребила угол передника. — Ладно, — сказала Марго. — Я тебе дам. Но помни: я не какая-нибудь принцесса, у которой денег куры не клюют. Мне они тоже не просто достаются. Я тебе дам, но, как только потребую, ты мне их вернешь. — Но где мне их достать? Ведь мне еще не платят жалованье. — Придет время, я тебя научу. Только уж тогда не отлынивай. Сделаешь, что я тебе велю, и будем в расчете. Кладбище прилегало к Хлебному рынку, совсем недалеко от их дома, и они быстро добрались туда. Над порталом была изваяна «Встреча трех живых я трех мертвых», и Марион, в своем новом красном платьице, с серебряной монетой, зажатой в кулачке, очень пожалела этих нарядных молодых сеньоров. Сейчас страшные скелеты схватят их за локоть костяной рукой и увлекут за собой, и ничего хорошего их уже не ждет, такие несчастные! Но хозяйка и Марго не обратили на них никакого внимания, спешили вперед в предвкушении приятной прогулки. Марион побежала догонять их, счастливая Марион в новом платье, с серебряной монетой в кулачке. Супруга бакалейщика с двумя своими служанками прошла в ворота и горделивой походкой ступила на кладбище. Это была обширная квадратная площадь, окруженная высокой, в два человеческих роста, стеной. Посреди площади стояло несколько высоких крестов, кафедра для проповедника и старинный фонарь. Уже никто не помнил, как он попал сюда и зачем его здесь поставили, но говорили, что под ним похоронен гордец, который не хотел, «чтобы собаки мочились на его могилу». Но остальные мертвецы не были такими гордыми. Почва кладбища была вся в буграх от могил, заново открытых и без конца возобновляемых. Ведь надо было дать место вновь прибывающим, и случалось, бывало их за день сотня и больше; могильщики оттаскивали вырытые скелеты в деревянную галерею, окружавшую кладбище. Там, за ее восьмидесятью арками, кости лежали, тесно наваленные, дико перепутанные, нелепо торчащие, будто только что плясали они танец смерти и, упав в изнеможении, застыли навек. Но пока их тащили сюда, могильщики по дороге роняли то череп, то берцовую кость, то рассыпавшееся ожерелье позвонков, и все кладбище было усеяно кучами костей. Но что же с того! Небо было заманчиво голубое, и по нему веселые облачка вели свой весенний хоровод, и веселые нарядные люди гуляли между могильных холмиков. Воробьи чирикали, девушки смеялись, собаки лаяли, гонялись друг за дружкой; молодые люди шептали нежные слова или пели песенки под звуки лютни. И среди всего этого веселья и радости супруга бакалейщика важно шествовала в сопровождении двух своих служанок. Вдруг они увидели, что люди толпятся вокруг могильного холмика, на котором стоял высокий толстый мужчина в черном плаще и остроконечном колпаке. В одной руке он держал бутыль с бурой жидкостью, в другой — пучок трав и взывал громким голосом: Объездил я множество стран В бурю, в смерчи, в ураган И место искал, где сорву Целительную траву. Я этот подвиг свершил. Средь горных скалистых вершин Целебную травку сорвал. Провалиться мне, если соврал! Покупайте, покупайте эту мощную горькую целительную травку. То, что горько для уст, приятно для сердца. Трое суток пусть покоится травка в добром белом вине. А нет у вас белого, пусть будет красное. А нет у вас красного, суньте ее в чистую воду. Пейте настой натощак тринадцать дней. А пропустите одно утро, пейте на следующее, а пропустите четвертое утро, пейте на пятое. И излечитесь от всех болезней, от всех лихорадок, от подагры и вздутия живота! — Уж не знаю, не купить ли нам эту травку? — сказала супруга бакалейщика. — Вот еще! — ответила Марго. — Как я посмотрю, не трава это вовсе, а прошлогоднее сено, да еще трухлявое. Поглядите-ка лучше вон туда, где бродячий торговец развязывает узлы и раскладывает на могиле свой товар — пуговицы, лепты, перчатки. Идем туда. — Ах, пуговицы! Ах, перчатки! — воскликнула хозяйка и побежала к торговцу. А за ней — Марго. А за Марго — Марион. И вдруг Марион увидела, как в толпе гуляющих мелькнуло лицо господина Онкэна. Надо бы отпроситься на минуточку, сказать, что сейчас вернется. Хозяйка нагнулась над лотком с мелочным товаром и выбирала ленты, а Марго сосредоточенным взглядом следила за торговцем; ее рука вздрагивала, пальцы сжимались и разжимались, медленно-медленно двигаясь к лотку. И у нее было такое странное выражение лица, что Марион не решилась заговорить с ней и подумала, что обе так заняты, не скоро ее хватятся. И, не теряя времени, проталкиваясь среди гуляющих, она поспешила к тому месту, где только что привиделся ей Онкэн. На этот раз она не ошиблась — это действительно был он. Он шел, ведя под руку толстую девицу в платье, волочащемся по земле, так что сзади оно было замарано грязью, как хвост овцы. Девица держала в руке пирог со свининой, и жир капал у нее с подбородка. Марион забежала вперед, остановилась перед ними и, протянув серебряную монетку на сразу вспотевшей ладони, громко сказала: — Вот деньги. — Какие деньги? — с удивлением спросил он. — Ведь я обещала… Разве вы не узнаете меня?.. Я обещала и, значит, должна… Он засмеялся. — Что-то не помню, да и трудно поверить, будто мне кто-нибудь должен, — сказал он. — Но, однако же, от денег я не отказываюсь. Он взял монету, девица тотчас выхватила ее у него, и они прошли дальше. — Господин Онкэн! — в отчаянии крикнула Марион. Он повернулся, небрежно спросил: — Ну что тебе еще? — и, снова взяв под руку свою спутницу, скрылся в толпе. Мгновение Марион стояла как пораженная громом. Слезы жгли глаза, она сердито утерла нос и медленно, будто раненная насмерть, потащилась обратно. Даже думать она не могла — такой неожиданный и страшный был этот удар. Она шла, натыкаясь на прохожих; они отталкивали ее локтями, она спотыкалась и шла дальше. Наконец какие-то обрывки мыслей начали возникать в голове. Она подумала, что надо бы найти хозяйку и, наверное, ее давно хватились. Она подумала: «Что же, что прошло, то прошло, девушка должна быть гордой и не плакать на людях; не хочет он меня знать, а мне все равно». Она подумала: «А может быть, он не узнал меня в новом платье? Следующий раз надену старое, холщовое». Она подумала: «Ах, лучше не жить!» Она подумала: «Куда же делись Марго и хозяйка?» Так, блуждая, подошла она к стене, выходящей на улицу торговцев железом, и увидела, что какой-то человек стоит на невысоком помосте и рисует на стене картину. Она подошла поближе и остановилась за его спиной. Художник прилежно водил кистью, напевая вполголоса: Сегодня мы в бархат одеты, А завтра нагие скелеты. Смерть не ждет, за всеми придет, Увлечет нас в свой хоровод. Против смерти лекарства нету. — Лепешки с начинкой из творога, из свежих яиц! — послышался голос разносчика. — А иногда из испорченных? — спросил художник, обернулся и увидел Марион. — Смотришь, как я рисую? — спросил он. — Это будет великолепная роспись, грядущим векам на удивление! Этой картиной достигну я бессмертия. Пусть тело — прах, а мне наплевать! Моя работа-то останется. Смотри, девочка, вдоль всей этой длинной стены изображу я бесконечную пляску смерти. Всех увлекает она за собой, как ни упирайся, сколько ни артачься. Императора в короне и вышитом плаще; священника, который больше не получит приношений; судью, которому придется дать отчет перед высшим судом. Все они запляшут — король, герцог, купец, шут, солдат, пастух и монах. Все на свете, все на свете — студенты, и девушки, и младенцы, еще не умеющие говорить. Многие изображали этот сюжет, по никому не удалось вдохновенно передать неизбежность судьбы, неотразимое упоение пляски. Пойдем со мной плясать! Он спрыгнул с помоста и схватил ее за руку. — Нет! — закричала Марион и бросилась бежать. А в ушах звенела утоляющая печали песня: Смерть не ждет, за всеми придет, Всяк в свой черед… И тут с разбегу она налетела на хозяйку. — Боже мой! — воскликнула та. — Что за глупая девочка! Прямо не знаю, что мне с тобой делать? — А что еще делать, кроме как домой идти, — сказала Марго. И они пошли домой. Глава двенадцатая ОБИДЫ БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ В начале августа английский король высадился со всеми своими войсками на побережье Нормандии иосадил крепость Гарфлёр и все добрые города в окрестностях. 14 сентября Гарфлёр пал. По всей области пошли грабежи и разрушения, но французские солдаты причиняли бедным людям не меньше зла, чем англичане. Затем англичане двинулись в Пикардию, французские принцы поспешили вдогонку, и они встретились в месте, называемом Азенкур, близ Руссовиля. Это была знаменитая битва, и англичане опять победили, но столько там было пролито крови и такое множество взято пленных, что с сотворения мира такого не бывало. Когда узнали о том в Париже, только и разговоров было что про Азенкур. Всюду, где встречались двое-трое ремесленников или лавочников — на улице ли, в таверне или у прилавков рынка, — беседовали они со скорбными лицами, а тайно радуясь гибели ненавистных принцев, этой сорной травы, которой зарос сад королевства. — А слышали ли вы, куманек, что убиты и герцог Брабантский и оба брата бургундского герцога? — Ай-ай-ай! — И герцог Алансон, и граф Невер, и графы Даммартэн и Водемон. — Стало быть, поубавилось теперь графья. Но скажу вам на ушко, куманек, нет в моем сердце жалости, а думаю я, что так им и надо, а нам с вами, может, полегчает. Забыв о всякой осторожности, бакалейщик Кюгра говорит за обедом: — Не приходится скорбеть об этих герцогах и графах. Постоянно дерутся они между собой, стремясь захватить себе побольше земель и богатств, а мы от того терпим бедствия. И теперь, когда пришло время защитить от врагов нашу прекрасную Францию и прогнать англичан за море, оказались они несостоятельны, как купец, набравший товаров в кредит и неспособный расплатиться. Гротэтю краснеет, ерзает на табуретке и говорит: — Однако же есть честные купцы. — Боже мой! — восклицает хозяйка. — Что нам до этих рыцарей? Вот у меня такое несчастье — два кольца пропали из запертой шкатулки. Уже мы с Марго искали, искали, не можем найти. — Дорогие кольца? — спрашивает Гротэтю, заглядывает хозяйке в лицо, потирая руки. — Недорогие. У меня дорогих нет. — Найдутся твои кольца, у нас в доме нет воров, — сердито говорит хозяин. — А что кольца, когда, может быть, вскоре потеряем мы все достояние и даже самое жизнь! И не желаю я больше слушать печальные вести и новости! В Париже что ни день печальные новости. Бургундцы вновь подступают к городу, и арманьяки опять замуровывают ворота. Просто житья не стало от этих арманьяков, так боятся бургундского герцога. Всех парижан подозревают, не держат ли его сторону. Всюду шныряют сержанты, следят, не ворчит ли кто; шепнет кто-нибудь неосторожное словечко, его тут же хвать за шиворот. Ходят слухи, будто открыт заговор, будто нашлись люди, готовые захватить арманьяков и сбросить их иго. А арманьяки про это узнали и всех их заключили в тюрьму: предводителя отряда арбалетчиков Дюрана из Бри — красильщика, и торговца латунью, и булавочника Жана Перкэна, и одного дворянина, проживающего близ Малого моста у Ослиных ворот, и с ними всех их товарищей. И всем им отрубят головы. По городу глашатаи выкрикивают приказ: всем жителям, священникам, мирянам, писцам сдать оружие—мечи, сабли, топоры и тяпки, что у кого имеется. Но жизнь-то идет своим чередом и каждый день приносит свои заботы. Женевьева говорит: — Завтра воскресенье. Надо бы купить кусочек мяса, сварить хороший обед. А то постимся мы не только по пятницам, а все дни подряд. Так отощали, хорошей кухарке смотреть на вас позор. — Корзинку брать? — спрашивает Марион. — Бери. Купим мы кусок на один глоток, а все же не нести его в руках. Только собрались — является Женевьевина давняя приятельница, а живет она тоже в кухарках в хорошем доме на Лебединой улице. Всю дорогу бежала, запыхалась, шлепнулась на скамью, говорит сквозь слезы: — Ох, Женевьева, такая у нас неприятность, посоветуй, как быть. — Как же я могу советовать, когда ничего не знаю, — говорит Женевьева. Приятельница выпивает стаканчик вина и, немного успокоившись, начинает: — Племянница у меня выходит замуж. Такой хороший молодой человек, и все мы очень довольны. — Какая же это неприятность, если все довольны? Радоваться надо. — Мы и радуемся. Такой хороший молодой человек. Мастер-цирюльник. Недавно сдал испытание, стал мастером. Такое это испытание трудное — целую неделю работал бесплатно под наблюдением двух старых мастеров и показал образец своего искусства. А надо ему уметь хорошо смачивать и удовлетворительно побрить; причесать и подрезать бороду; сделать ланцет для кровопускания и знать все случаи, когда следует пускать кровь и благоприятствующее время для этого дела; знать все вены в человеческом теле и не путать их с этими—как их? — с этими артериями, потому что, если пустить кровь из такой, из артерии, это очень опасно для человеческого тела… — Чего же лучше? — говорит Женевьева. — Подстрижет и побреет всю родню и бесплатно кровь пустит. Какое же это несчастье? — А ты слушай, слушай, — говорит приятельница и опять начинает плакать. — Вся наша родня была так уж довольна, и собрали деньги, чтобы устроить свадебный пир. И вдруг оказывается, что запрещено сзывать гостей без особого разрешения и надо еще пригласить сержантов и угощать их за счет жениха, а они будут следить, не сболтнет ли кто лишнее словечко. А мы боимся, что напьется жених пьяный и примется ругать арманьяков, и ему отрубят голову, и тогда свадьбе не бывать. И мы порешили: лучше не праздновать. И теперь надо бы вернуть деньги родне, а мы уж немного потратили. — Свои люди — сочтетесь, — говорит Женевьева. — И то верно, — соглашается приятельница и уходит, а Женевьева и Марион направляются к мясному ряду. Но каково же было их удивление, когда они пришли туда и увидели, что ни одного мясника там нет и рабочие ломают здание Большой бойни! А поодаль, чтобы не задело их летящими обломками кирпичей и падающими бревнами и пластами штукатурки, стояли хозяйки и служанки, молодые и старые, все с пустыми корзинками, удивленные, растерянные и сердитые. — А где же теперь искать мясо? — спросила Женевьева у стоящей рядом почтенной женщины. — Что касается мяса, — сердито сказала та, — ничего я не могу тебе точно ответить, потому что сама ничего не знаю. А знаю только то, что всех мясников еще в понедельник разоружили в их домах. И я так предполагаю, что мяса сегодня не будет. — Не нравится мне это, — проворчала Женевьева. — Но, если нет мяса, пойдем искать рыбу. И они пошли к Рыбному камню. Но и здесь прилавки были пусты, и на Сене не видно было лодок, и никто не удил рыбу, и никто даже не купался в реке, хотя парижанам первое удовольствие поплескаться в водичке и многие хорошо умеют плавать. Только несколько оборванных мальчишек сидели на высоком берегу и лениво бросали вниз камушки. Камушки подскакивали, катились по пологому склону и падали в воду. — Что же это такое? — спросила Женевьева. — Куда же девалась вся рыба и почему это никто не купается? — Рыба уплыла к бургупдцам, — пропищал один мальчишка. — Рыба ищет, где лучше. А другие подхватили: — А ты выкупайся, выкупайся, тетушка, если тебе жизнь не дорога. Пойди выкупайся, выкупайся, выкупайся! А мы посмотрим, как тебя за это повесят. Кто будет купаться в реке, всех повесят на высокой виселице. — Женщин не вешают, — сказал парнишка постарше. — А жаль, жаль, жаль! — запели мальчишки. — Жаль, жаль и очень жаль! Посмотрели бы мы, посмеялись бы мы, как тетушка запляшет в петле. У Женевьевы лицо потемнело, но она сдержала гнев и только сказала строгам голосом: — Скверные мальчишки, идите домой к вашим родителям и не приставайте к прохожим. — А у нас нету дома, у нас нету дома! — закричали мальчишки. — Нет у нас дома, и нам некуда идти. В наших кроватях спят солдаты, за нашим столом сидят солдаты, из наших мисок едят солдаты. А нас всех выгнали! — Что это вы говорите! — воскликнула Женевьева. А парнишка постарше объяснил: — Все это правда, тетушка. Жили мы около ворот, а ворота замуровали, чтобы бургундцы не могли войти в город. И все улицы около ворот заняли солдаты-арманьяки, а жителей выгнали из их домов. И уже несколько дней нет у нас пристанища. — Пошли домой, Марион, — сказала Женевьева. — Нечего нам здесь делать. Только время теряем. По дороге она все время глубоко вздыхала и один раз пожаловалась: — Что-то у меня сердце щемит, будто предчувствует беду. — Чему же еще быть? — сказала Марион. — Вы не огорчайтесь, госпожа Женевьева. Сегодня нам ничего не удалось достать, а вдруг завтра купим хороший кусок и очень дешево. Ведь еще на прошлой неделе… — Глупости, — прервала Женевьева. — Чувствую, что уже не придется мне никогда ничего покупать. Молча дошли они до дома, но едва переступили порог, как сверху донеслись отчаянные вопли хозяйки: — Боже мой! Да откуда мне было знать? Да клянусь вам госпожой парижской богоматерью, ничего мы не знали, и не видели, и не слышали. И невинные мы, как дитя в колыбели. Незнакомый мужской голос отвечал: — Что же это вы все так кстати оглохли? По всем перекресткам было объявлено, чтобы никому не осмелиться ставить на окна горшки или сундуки, ни корзины в саду, ни бутылки с уксусом на окне, выходящем на улицу. А кто не послушается, будет отвечать своей жизнью и всем своим добром. Женевьева схватилась за сердце, вскрикнула: — Моя бутыль! — и бросилась вверх по лестнице. А Марион, прижав к груди пустую корзинку, побежала за нем. В большой зале собрались все обитатели дома, только хозяина не было видно. Лица у всех были бледные и испуганные, а хозяйка валялась на коленях перед двумя сержантами и, ломая руки, умоляла: — Смилуйтесь над нами, господа сержанты! Ах, берите все, что хотите, но оставьте нам жизнь! Было у меня два кольца, да они пропали, но, может быть, вам другое что-нибудь понравится? И кому какой вред от того, что бутылку кислого вина выставили на подоконник, чтобы под благотворными лучами солнца превратилось оно в уксус? Старший сержант, человек с таким длинным и плоским носом, что его лицо было похоже на морду волка, оскалил зубы в язвительной усмешке, а второй сержант, добродушный толстяк, вздохнул и скучным голосом заговорил: — Который же раз приходится мне повторять, что вред от бутылки с уксусом самый большой и может иметь ужасные последствия. Всем известно, что бургундцы уже стоят под самыми городскими стенами и только и ждут, чтобы нашлись в городе предатели, которые откроют им ворота, злодеи, у которых одна мысль и желание: чем бы навредить нам, верным слугам короля и его милости графа Арманьяка. Ну, представьте себе, пройдет под вашими окнами отряд отважных солдат, защитников города, и вдруг им на головы летят горшки, сундуки и бутылки. Что тогда будет? — Это моя бутылка! — закричала Женевьева. — И не стану я выливать хороший уксус на улицу. Не такая я дура, он мне самой пригодится. Уже оба сержанта схватили ее и стали связывать ей руки за спиной, а Женевьева не давалась им, брыкалась и норовила ударить локтем в живот, когда Гротэтю вдруг подмигнул Клоду Бекэгю и, шепнув ему что-то на ухо, обратился к старшему сержанту: — Доблестный господин, разрешите попросить вас ненадолго последовать за мной. — Это зачем же? — спросил тот и взялся за рукоять меча. — Для вашей же несомненной пользы и выгоды, — с низким поклоном ответил Гротэтю и выразительным жестом потер друг о друга большой и указательный пальцы. Сержант понимающе усмехнулся, и все трое вышли из залы. Женевьева, воспользовавшись тем, что теперь ее держал только один сержант, ударила его коленкой, вырвалась из его рук и вцепилась ногтями ему в нос. Сержант тряс головой и удивленно и с восхищением бормотал: — Что за женщина! Прошу вас, перестаньте! Ах, не надо! Тут вернулся старший сержант и, затягивая завязки своего заметно разбухшего кошелька, приказал: — Забирай женщину, и пошли! Ловким приемом вывернул Женевьеве руки за спину, связал их и за веревку потащил из зала. Второй сержант шел следом и повторял: — Только не причиняйте ей боль! Едва они ушли, уводя рыдающую Женевьеву, как хозяйка воскликнула: — Боже мой, где же мой супруг? Они стали его искать и внизу в лавке, и наверху на чердаке, и под лестницей, и даже в сундуке с одеждой. И вдруг, войдя в спальню, увидели, что соломенный тюфяк на кровати судорожно вздрагивает. Марго подбежала и сбросила тюфяк на пол. И тут они увидели бакалейщика. Лежал он весь скрючившись, спрятав голову и подтянув ноги, так что казался не человеком, а узлом тряпья. Но тотчас выпрямился, сел и важно заговорил: — Если желаешь сохранить свое здоровье, не надо ни бояться, ни раздражаться, ни смотреть на безобразные зрелища и ни слушать грубые речи. Все обошлось? Очень приятно. Подайте мне мою лекарственную кашку из алоэ, успокоить сердце, трепещущее от этих обид, больших и малых. Глава тринадцатая ЧЕРЕЗ ДВА МОСТА — Боже мой! — сказала хозяйка. — Прямо не знаю, как теперь быть? Женевьевы нет, некому ходить за покупками, и придется нам сидеть без обеда. Не знаю, что и придумать! — И думать тут нечего, — сказала Марго, — ведь Марион уже больше года всюду ходила с Женевьевой. Она знает, куда идти, что покупать и сколько платить. Дайте ей денежек побольше, и все будет хоporrro. — А вдруг Женевьева сейчас придет? — прошептала Марион. Но Марго засмеялась и воскликнула: — Как же! Дожидайся! Конечно, дожидаться не приходилось. Хозяйка дала Марион кошелек с несколькими монетками и напутствовала ее предупреждениями, советами и поучениями: не заблудись и смотри, чтобы не обвесили, и деньги пересчитай дважды, прежде чем платить… — И смотри, чтобы у тебя не отрезали кошелек, — сказала Марго, засмеялась и ущипнула Марион. — Берегись воров. Запирая за Марион входную дверь, еще раз подмигнула и еще раз повторила: — Смотри, как бы не украли у тебя деньги. Марион вышла из дому с тяжелым сердцем и, очутившись на улице, совсем поникла. Ни разу еще не приходилось ей совсем одной ходить по городу, и было немножко страшно. Несколько времени она постояла на месте, поворачивая голову и ступая шажок то в одну, то в другую сторону. Наконец собравшись с духом, она направилась привычной дорогой к Большой бойне. Был прелестный осенний день — светлый, свежий и спокойный, и оттого у Марион стало легче на душе. Она шла, крепко сжимая в руке кошелек, и ей казалось, что прохожие оглядываются на нее, удивляются, как это такая девочка, а идет покупать еду для всей семьи. У Большой бойни немногое изменилось со вчерашнего дня — народу было поменьше, развалин побольше, мясников не было вовсе. «Нету мяса, куплю рыбу, — подумала Марион. — Круглую и плоскую, угря или сардин. Госпожа Женевьева тоже часто покупала рыбу». Но у Рыбного камня тоже не видно было продавцов. Не возвращаться же с пустой корзинкой! «Попытаю счастье на Малом мосту, — подумала она, — там всегда много торговок овощами. Куплю крепкий кочан капусты и сварю суп — все будут сыты. Госпожа Женевьева тоже часто так делала». Вот она прошла под сводом ворот Большого Шатлэ и ступила на Мельничный мост. Всегда здесь оглушительно шумели мельницы под арками моста, но сегодня было тихо. Мельницы не работали, дощатые двери были прикрыты, па ступеньках не стояли мельники. Это значило, что опять не было подвоза зерна. Так что же с того, завтра привезут. Вот она сошла с моста и очутилась на острове, в Старом городе, сверлула на восток и пошла улицей Меховщиков. Это была старая-старая, узенькая улица, и домишки на ней были тоже такие старенькие. Стояли они кривые и косые, шатались, как нищие попрошайки с костылем под мышкой, и потому только не падали ни набок, ни ниц, ни навзничь, что плотно, обоими плечами, упирались в соседние дома. Стены у них погнулись, черепица с крыш осыпалась. Но ставни были плотно закрыты, двери окованы железом, и на них висели огромные замки. Когда они ходили здесь с Женевьевой, та рассказывала, что хоть дома невзрачные, а живут в них богатые купцы-меховщики, торгуют драгоценными мехами, мягкими, теплыми и душистыми, и здесь только подбирают их, шьют опушки и воротники, а продают их в большом здании Рынка. Марион шла по этой старой улице, а потом свернула к югу, на улицу Фонаря, мимо улицы Единорога, мимо улицы Карликов — смешных уродливых человечков, и называлась она так по вывеске старинной знаменитой гостиницы. Все это были знакомые места, она не боялась заблудиться, шла не торопясь, и в голову приходили все хорошие мысли. И с чего она, дурочка, так обиделась на господина Онкэна, что он тогда не поздоровался с ней? Конечно, он не виноват, такой красивый, благородный и добрый. А голос у него такой сладкий, как мед. Наверно, он был принужден так поступить. Эта противная девица, которая была с ним, может быть, это его старшая сестра? Она очень строгая, следит за каждым его шагом, бранит его, будто маленького, беспрестанно поучает: и то не так, и это не годится. Вот он, бедняжка, испугался ее, не решился в ее присутствии поздороваться с Марион. А может быть, это была его тетка, приехала к нему в гости, собралась женить его на своей дочке, рябой и горбатой? А он, такой вежливый, не хочет огорчать ее и потому не признается, что у него уже есть невеста и, как только Марион подрастет, он на ней обязательно женится. И тут она подумала, что ведь за Малым мостом, на левом берегу, университет, и все студенты живут там и ходят по улицам, и господин Онкэн тоже там ходит, и, может быть, он тоже придет на мост. Мало ли что случается? И Марион тихонько запела песенку, которую тут же выдумала: Мы с тобой, с тобою, Мы с тобой, с тобою, Встретимся с тобою Сегодня на мосту. Вот и Малый мост. Тут Марион вовремя вспомнила, что она не вышла на прогулку, а пришла сюда купить еду к обеду, сделала строгое лицо, как бывало всегда у Жене-вьевы, когда она ходила за покупками, и медленно пошла вперед, внимательно оглядываясь по сторонам. Но сегодня и здесь не было видно крестьянок с цветами или овощами. Не слышно было зазывных криков: Душистый тростник, свежая трава, Стелите на пол вместо ковра. Или: Анис и тмин, петрушка, лучок! За одно денье целый пучок! И капусты тоже не было видно. Малый мост с обеих сторон был застроен домами, так что и реки за ними не было видно. А в нижних этажах всюду были лавки, и там торговали женскими чепцами, вышитыми кошельками, чулками, полотняными рубашками. Марион медленно шла по узкому пространству между домов и вдруг увидела в одной из лавчонок, где торговали мелочным товаром, малиновые чулки, висевшие на веревке над прилавком чулочника. Чулки были удивительно яркого малинового цвета, точь-в-точь как утренняя заря, которую каждое утро видела она в деревне и ни разу здесь, в городе, где небо было такое дымное и закрыто от глаз домами. Они были точь-в-точь такого цвета, как те чулки, которые она мечтала купить на золото Индии и подарить господину Онкэну. В кошельке у нее были деньги. Деньги на покупку еды. Но хотя их нельзя было тронуть, нельзя было потратить, потому что это были не ее деньги, она все же робко приценилась. — Это мужские чулки, — сказал лавочник, снял чулки и подал ей. Марион сжала чулки в кулачке — на ощупь они были мягкие, из чистой шерсти и соблазнительно поскрипывали. Как обрадовался бы господин Онкэн! У него такие красивые, стройные ноги, а чулки у него рваные и грязные и, даже если простирать их, будут линялого, ржавого, черного цвета, совсем ему не к лицу. А не коротки ли будут чулки? Он такой высокий! Марион развернула чулок, взглядом измерила длину, прикинула в уме. Чулки были в самый раз. Лавочник назвал цену, и она была чуть больше того, сколько было в кошельке Марион. Но ведь можно было поторговаться, и он, наверно, уступил бы. Марион стояла, смотрела на чулки, а лавочник подозрительно следил за ее руками. Вдруг она покраснела, свернула чулки, сунула их продавцу, пробормотала: — Я еще приду, — повернулась и поскорей отошла. Было уже не так весело, и, чтобы подбодрить себя, она тихонько запела: Встретимся, встретимся Сегодня где-нибудь. И вот она очутилась на левом берегу реки, где живут и учатся студенты. Но так как она никогда еще не бывала в этой части города и не знала, на какой улице она встретит Онкэна, то она шла куда глаза глядят, все вперед и вперед. Наконец она оказалась на улице бедной и скудной и увидела, что множество Студентов сидят прямо на мостовой, на связках сена, перед открытыми дверями аудиторий, а магистры в черной одежде с капюшоном на беличьем меху, стоя за пюпитром на невысокой эстраде, объясняют им тексты или диктуют свой курс. Студенты, держа на коленях дощечки, усердно писали, и никто из них не обернулся взглянуть на Марион, и никто не вскочил приветствовать ее, и она поняла, что господина Онкэна здесь нет, и пошла дальше. На перекрестке разглагольствовал магистр богословия, и прохожие останавливались послушать, мимоходом схватить крохи мудрости, и Марион тоже остановилась ненадолго. Ведь все равно было идти или стоять, раз ей было суждено встретиться сегодня с господином Онкэном. Магистр говорил: — Ваш город — мельница, на которой вся божья пшеница перемалывается для питания всего мира. И размалывается она, говорю я вам, лекциями и дискуссиями ученых. Ваш город — печь и кухня, где приготовляется пища для всего мира. Печь и кухня! Но печь на кухне не была затоплена, и никакой пищи она не купила. Она покраснела от стыда, потому что по ее вине дома все сидели голодные, а она бегала по городу в поисках неосуществимой мечты. И, опустив голову, волоча усталые ноги, она пустилась в обратный путь. Глава четырнадцатая РАЗГОВОР В ТЕМНОТЕ — Простофиля ты! Деревенская дурочка! Я тебя ясно намекнула, еще ущипнула для памяти: «Берегись воров, смотри, не отрезали бы у тебя кошелек». Я-то думала, ты поймешь, вернешься домой вся в слезах, глаза подолом натерла докрасна, всхлипывая, пожалуешься: «Меня, мол, обокрали!» А сама припрятала бы денежки, отдала бы мне свой долг. До каких пор я буду терпеть и ждать? Ты что думаешь, деньги — это камушки, валяются в уличной грязи? Они мне тоже не просто достались… В каморке темно, лиц не видать, но Марион слышит, как Марго со злостью стукнула кулаком по тюфяку и хрустнула солома. — Ах, до чего ты меня огорчила! Я, как увидела тебя в первый раз, сразу поняла: вот невинное личико, с таким личиком можно любое дело сделать, никто на тебя не подумает. Я так надеялась: вот будет мне помощница, вот будет подружка! А ты что? Прямо отколотила бы тебя, так я на тебя зла! — Но, Марго, за что же ты сердишься? Я не понимаю, что я не так сделала? — Что ты сделала? Вернула кошелек хозяйке, дура ты, и больше ничего. Не понимаешь? А деньги брать в долг без отдачи ты понимаешь? А ходить в таверну «Мужик на корове» и есть там на даровщину лепешки с творогом, это понимаешь? Нет, милочка, за всякое удовольствие приходится расплачиваться. Так и знай, больше я ждать не намерена. Настало время расплаты. Дура ты, представляю себе, какие у тебя сейчас телячьи глаза и рот разинула. Сейчас я тебе все объясню. Садись рядышком, это не такое дело, чтобы кричать о нем во весь голос… Марион присаживается на край тюфяка. Она сама не понимает, отчего ей так страшно. — Так вот, слушай! Разве не хочется тебе красивые платья и вкусную еду и чтобы не ты была служанкой, а тебе прислуживали? Или тебе больше нравится прыгать под указку хозяйки, а не угодишь ей — выкинут тебя на улицу, и ходи проси милостыню? Нет, что касается меня, я на такую нищую жизнь не согласна! Понемногу коплю я то, что пригодится мне в собственном моем хозяйстве, а накоплю достаточно, уйду отсюда, сниму комнату и заживу барыней. Как я увидела тебя, я сразу подумала: «Вот хорошая, умная девочка. Научу ее, как добыть себе легкую жизнь». Все еще не понимаешь? Хочешь, я покажу тебе, что у меня есть в сундучке? Марго вскакивает, дергает дверь каморки—заперта ли? Стучит кремень, роняя искры. Зажглась свеча. Марго на корточках перед сундучком. — Смотри! Одно за другим она вынимает свои сокровища, отставив пухлый мизинец, вертит им перед пламенем свечи, восхищенно любуется ими. — Смотри, агатовый кубок. Весь прозрачный, просвечивает насквозь. Когда в нем налито красное вино, он светится, как костер в тумане. Правда, красота? Так и хочется пригубить! Я унесла его из таверны «Медведь и лев» на Пропащей улице. А этот кубок? Он попроще, но тоже хорош. Оловянный, а блестит совсем как серебро. Я вошла в пустой дом на набережной, около отеля «Бурбон». Дверь забыли запереть, я толкнула ее и вошла. Там он стоял на полке, и я поскорей взяла его, пока хозяева не вернулись. Если бы я так не торопилась, было там еще несколько хороших вещей, но лучше не жадничать. А вот посмотри на эту кружку! На ней узор из цветов репейника и переплетающихся ветвей и листьев. Ты только посмотри, какая работа! У нашей хозяйки такого нет. Я выбирала миски у торговца оловянной посудой, а между тем незаметно спрятала эту кружку под верхним платьем. Это полотняное покрывало, совсем новое, ни одной заплатки, я нашла в шкафу в банях на улице Сен-Мартэн. Глупый банщик стоял у входа и кричал во все горло: «Бани горячие, и я не вру!» А я незаметно прошла мимо него и незаметно вышла. Вот этот медный подсвечник я выменяла на кусок сала. Я делала вид, что выбираю мясо, взмахнула рукой, и сало скользнуло в мою корзинку. Притво-рясь, что покупаю полотно, я унесла одну штуку для себя. Это платье ты уже видела, а вот другое платье получше. И кошель из белого бархата, и смотри, какой миленький костяной гребешок. С одной стороны частые зубья, с другой — редкие, а посреди вырезаны Адам и Ева под яблоней. Ну, еще две простыни, одни башмаки, вторые башмаки, вышитые шелком перчатки. Я их стащила с лотка, когда, помнишь, мы ходили гулять на кладбище… — Зачем ты мне все это показываешь? — спрашивает Марион. Она пытается отодвинуться от сундука, но Марго вцепилась ей в плечо и крепко держит. — Зачем? Чтобы и у тебя тоже было все это. Я хочу тебе добра. — Не надо мне твоего добра! Пусти меня! — Нет, уж теперь, когда ты все знаешь, не пущу. Теперь ты будешь делать, что я тебе прикажу. А попробуй не послушаться, и я скажу, что это ты залезла в хозяйкину запертую шкатулку и украла там эти два кольца. Вот они. Из дальнего угла сундучка она достает завязанный в тряпочку узелок, развязывает его острыми зубами, нанизывает кольца на палец и вертит им перед носом Марион. — Не умею я красть, — плача говорит Марион. — Не могу я воровать. — Конечно, не умеешь. Это тебе не полы подметать. Это дело тонкое и требует навыка. Ты и не будешь воровать. Воровать буду я. Ты только будешь стоять рядом, и, когда я суну тебе какую-нибудь вещь, ты спрячешь ее под своей пелеринкой и отойдешь в сторону. Это надо на тот случай, если заподозрят меня, а увидят, что у меня нет ничего чужого, то должны будут меня отпустить. Ничего дурного не придется тебе делать, а только стоять поблизости на всякий случай. И не беспокойся, я с тобой честно поделюсь. И не бойся, никто на тебя не подумает — такое у тебя лицо, как у овечки на лужайке. Но Марион горько плачет и, утирая руками слезы, повторяет: — Чему ты меня учишь! Это дурное дело! — Что же тут дурного? Должна ты наконец расплатиться со мной. Не платить долги — то же воровство. Но не хочешь, как хочешь. Я сейчас пойду к хозяйке, покажу эти два кольца и скажу, что это ты украла. Тебя отведут к судье и выставят к позорному столбу на Рыночной площади. Какие у Марго холодные, светлые, страшные глаза! Черный зрачок расширяется, расширяется, уставился на Марион, тянет, притягивает. Сейчас она провалится в черную пропасть, а там позорный столб, там закопают ее заживо, как ту бедную женщину, которая отрезала кошелек с золотыми пуговицами у горожанки, покупавшей засахаренные апельсины. — Не надо! — закричала она, упала на тюфяк и зарыдала в голос. — Замолчи! — зашипела Марго. — Разбудишь весь дом… — и зажала ей рот пухлой, как подушка, ладонью. Отталкивая руку Марго, икая и всхлипывая, Марион согласилась сделать все, что Марго прикажет. А Марго, сразу повеселев, принялась гладить ее по голове и целовать, и хвалить, и улыбаться, и сказала: — Я ведь знала, что ты умница и, если тебе разъяснить, поймешь, с какой стороны хлеб маслом намазан. А теперь ложись, спи спокойно. Доброй ночи. Она гасит свечу и говорит: — Это дело не стоит откладывать. Пока не наняли новую кухарку вместо Женевьевы и никто за нами особенно не следит, надо хорошенько поработать. Завтра пойдем с тобой па Малый мост. Я там присмотрела у одной белошвейки чепец из тонкого полотна, и мне давно такой хотелось. Но только помни: если ты завтра попробуешь отречься от своего слова, тебе не поздоровится. Глава пятнадцатая СТРАХ Марион казалось, что всю ночь ни за что ей не заснуть, но вдруг открыла глаза и увидела, что ужо утро. Марго спала, улыбаясь во сне, розовая, пышная, пышущая сонным теплом. Осторожно, чтобы не разбудить ее, Марион отодвинулась, тихо-тихо поднялась — не зашуршала бы солома! — накинула платье, схватила башмаки и выскользнула из чулана. На площадке лестницы она зашнуровала корсаж и еще раз прислушалась. Нет, Марго спала, не шевельнулась. Марион босиком спустилась с лестницы, перешагнула через третью ступеньку, ту, которая скрипит, если ступить на нее. Внизу она обулась, у колодца во дворике ополоснула лицо и, оглянувшись на окно — нет, Марго не смотрит на нее, еще спит, — вышла на улицу и начала подметать мостовую перед домом. Метла шуршала, будто сзади подкрадывались чьи-то шаги. Тень прохожего падала на Марион, она вздрагивала и замирала. Дверь лавки отворилась; она, не поворачиваясь, искоса бросила на нее взгляд. Нет, это не Марго, это Клод Бекэгю снимает ставню, закрывавшую на ночь прилавок. Три раза, не смея поднять головы, она водила метлой но одному и тому же месту, но дальше нельзя было медлить, надо было убирать комнаты. Стараясь стать совсем незаметной, ссутулившись, вобрав голову в плечи, она поднялась по лестнице, приоткрыла дверь в залу — из-за каждой двери могла вдруг высунуться толстая, с ямочками на сгибах рука, — но нет, зала была пуста. Тут она услышала в спальне голос Марго, причесывавшей хозяйку, поскорей опустилась на колени и принялась протирать пол. Но за спиной она все время чувствовала дверь, которая сейчас может открыться и оттуда выйдет Марго. Но нет, там за стеной все еще разговаривали, еще она здесь в безопасности. Неслышно ступая, осторожно двигаясь — не задеть бы что-нибудь, не стукнуться бы! — вытирала она пыль, а руки дрожали и не слушались. Ох, сейчас, сейчас Марго придет за ней!.. Надо было идти в спальню — стелить постели. Как преодолеть себя? Как решиться войти? Нет, голоса затихли, скрипнула отодвинутая табуретка, послышались шаги, они ушли в коридор, наверно, пошли на кухню. Как тень Марион пробралась в спальню, подставила скамеечку к кровати, взбила тюфяк, перестелила простыню, не решаясь — не зашелестела бы! — взмахнуть ею, чтобы легла гладко, без складок, кое-как прикрыла одеялом, слезла со скамейки, ноги подгибались. Прислонившись к косяку двери, слушала — в коридоре было тихо. Надо было решиться двигаться дальше. Но как страшно, как невыносимо переступить порог, покинуть спальню! А если спрятаться под кроватью, залезть в самый уголок, прижаться к степе, прильнуть к пыльному полу, чтобы не могли ее найти, как будто никогда ее и не было на свете?.. Но белая, пухлая, как подушка, рука покажется в узкой щели, поползет под кровать, вцепится, потащит, вытащит… Ах, нельзя, нельзя больше медлить, надо идти убирать в кухне. Марион приоткрыла дверь в коридор, едва передвигая ноги, держась за стену, сделала шаг и другой. И вдруг над ее опущенной головой голос Марго: — Куда ты запропастилась? Пора идти на Малый мост. Вот оно! Столб на площади, черная пропасть, лопата роет глубокую яму. Заживо? Прерывающимся голосом, очень громко Марион говорит: — А как же, я помню! Как же, на Малый мост! Я готова. Не стоит откладывать. ЧАСТЬ ВТОРАЯ кончается в 1418 году Глава первая ДЕЛО О ЧЕПЦЕ Снова на набережной и между двух толстых башен под длинным сводом Большого Шатлэ. Вчера Марион дважды прошла под этим сводом, свободная и счастливая. Сейчас она идет, и на плече у нее тяжелая рука сержанта, и нельзя понять, подталкивает или поддерживает. Сбоку идут белошвейка и чулочник. Они злыми глазами косятся на Марион. Если бы могли, закололи бы ее острием взгляда. Но где же Марго? Неужели не вернется, не заступится, ушла совсем? Длинная зала суда. В конце ее за столом на высоком кресле судья. По бокам, в креслах, пониже его, помощники и следователи. Судья зевнул, прикрыв рот ладонью. Он сел за этот стол с раннего утра, сразу после первой обедни, и это уже седьмое дело. Он устал, и ему хочется есть. Поскорей бы это дело кончилось, и он мог бы пойти домой. Что там жена сварила на обед?.. За узким концом стола писец на треногом табурете чинит перочинным ножом гусиное перо. Пробует кончик пера на ноготь. Ну, начинайте, что ли, поскорей! Сержант докладывает: — Я взял эту девчонку на Малом мосту, где она украла полотняный чепец у свидетельницы. Судья смотрит на Марион, на белошвейку, на чулочника, лениво отмахивается от залетевшей мухи, спрашивает: — Как твое имя и прозвище? Писец обмакивает перо в чернильницу, поднимает голову, смотрит на Марион, ждет ответ, чтобы записать его. Марион шевелит губами, но будто невидимая сила сжала ей горло, и вместо слов раздается слабый писк. — Громче, — говорит судья. Марион судорожно глотает и называет свое имя. — Признаешь ли ты себя виновной в том, что украла чепец? Тут голос вдруг возвращается к ней, она падает на колени и, протягивая руки к судье, восклицает: — Добрый господин, это неправда! Я только стояла рядом. Кто бы ни взял чепец, это не я. — Поскольку обвиняемая не сознается, — говорит судья, — следует допросить свидетелей. — Это я свидетельница, и я пострадавшая, — говорит белошвейка, выступает вперед, низко приседает перед судьей, облизывает губы и, сложив руки на животе, стоит, ожидая вопросов. — Твое имя, прозвище и занятие? — Николетта с Моста, ваша милость. Я белошвейка и шью женские рубашки и чепцы и продаю их с прилавка на Малом мосту, и уж тоньше работы вы нигде не найдете, хоть весь Париж обойдите, сколько там ни на есть лавок; даже на Большом рынке, где все есть, чего душа ни пожелает, таких прекрасных чепцов нет и не бывало. — Потише, — бормочет писец. — Я не успеваю записывать. Судья устало вздыхает и говорит: — Расскажи, как было дело. Только без лишних слов и покороче. — Я и так стараюсь покороче, ваша милость, я не такая, как другие, которые целый день только и делают что болтают языком, а в доме у них не прибрано, и детишки не умыты, и каша пригорела, и работа не сделана. Такие есть кумушки, что… — Как было дело? — повторяет судья. — Так и было. Подходит к моему прилавку покупательница, молодая особа, такая из себя полненькая, и просит показать рубашки. Я, конечно, снимаю их с полки и показываю. А она такая разборчивая, а судя по платью, не такая она важная дама, чтобы очень уж разбираться. Но она возьмет рубашку, развернет и бросит на прилавок. Подай ей другую! Целую кучу набросала, все ей не по вкусу. А там на прилавке лежал чепец, и его за этими рубашками уже и не видно стало. Я отодвинула рубашки в сторону, а чепца-то и нет и нигде не видать. Я схватила эту особу за руку и кричу: «Где мой чепец? Ходят тут всякие, таскают, что плохо лежит. Отдавай чепец, воровка!» — А она меня обругала, громче моего кричит: «Сама ты воровка, и родители твои ворье, и дети будут воришки! Продаешь гнилое полотно за хорошее, как тебе еще личико не набили! Очень мне нужен твой негодный чепец! В таком чепце на люди показаться неприлично — собаки облают, лошади засмеют! И как ты смеешь меня за руки хватать? Кто видел, что я брала? Вот смотри, ничего у меня нет в руках». Правую ладонь открыла, а левую руку прижимает к бедру. Я говорю: «Что у тебя в левой руке?» Она ладонь открыла, а руку не подымает, говорит: «У меня локоть больной, не могу руку отвести!» Тут следователь вмешивается и насмешливо спрашивает: — А не пришло тебе в голову, что она засунула чепец за ворот платья и прижала его локтем, чтобы он не проскользнул вниз? — Ах, ваша милость, я сама так подумала и уже хотела схватить ее за локоть, а она как завизжит, а мой сосед, Макэр-чулочник, его прилавок рядом, говорит: «Что ты к ней пристала? Чепец, наверно, взяла вот эта девчонка. Я еще вчера приметил ее». И моя покупательница говорит: «Раз взяла эта девчонка, ты ее и хватай, а я при чем?» — сказала и ушла. А я позвала сержанта, и он эту девчонку забрал. Следователь спрашивает: — Макэр-чулочник, ты видел, как она брала чепец? Макэр выступает вперед, кланяется, обдергивает свою куртку, приглаживает волосы, глубоко вздыхает и говорит: — Нет, ваша милость уважаемый господин, не могу поклясться и показать под присягой, будто я уловил взглядом то самое мгновение, когда она присвоила этот чепец. Но по всей правде должен я признаться, что эта девчонка внушает мне подозрение, и есть у меня к тому подозрению основания. Надо вам знать, ваша милость уважаемый господин, что вчерашний день она подошла к моему прилавку и попросила показать ей мужские чулки из чистой шерсти, хорошо и ровно окрашенные в ярко-малиновый цвет. И хотя я удивился, зачем это девочке могут понадобиться чулки, предназначенные мужчине, я, будучи всегда обязательным и вежливым с покупателями, снял эти чулки с веревки и подал ей. Она начала их вертеть и сжимать в комок, но я внимательно следил за ней, и она, поняв, что не удастся их украсть, поспешно удалилась. А сегодня она опять пришла и как ни в чем не бывало стала боком у моего прилавка. А тут Николетта-белошвейка закричала, что у нее пропал чепец, и накинулась на эту милую девицу, которая хотела купить рубашки. Но я-то сразу понял, кто виноват. И я тоже стал звать сержанта, потому что, ваша милость уважаемый господин, честным лавочникам просто не стало житья от этих воpoBoIt. — А у нее нашли чепец? — спросил судья. — Нет, — ответила Николетта. — Я сама ее обыскала, но чепец не нашла, и кто ее знает, куда она успела его спрятать. Тут вдруг неожиданно вмешался сержант: — Чепца-то не нашли, значит, надо бы ее отпустить. Следователь сердито посмотрел на него и сказал: — Тебя не спрашивают. И, по моему мнению, если желаем мы по всей справедливости решить это дело, следует применить к ней пытку. Положить на козлы, руки и ноги привязать к веревкам и растягивать их, а в рот вливать воду через воронку, пока живот не распухнет и она не сознается. А сознание подсудимого лучшее доказательство вины, и уже других доказательств не требуется. При этих страшных словах Марион зарыдала и закричала отчаянным голосом, будто уже испытывая жестокие муки: — Клянусь, я не виновата! Не надо меня пытать! Лучше сразу отрубите мне голову! А сержант воскликнул: — Ведь по ней видать, что она совсем дурочка и не виновата ни в чем. И это так же верно, как то, что, я надеюсь, бог не покарает меня за мои грехи, а помилует и спасет. Но судья строго посмотрел на него и сказал: — Как ты смеешь вмешиваться в судопроизводство! Что же, ты не знаешь, что у меня больше власти тебе повредить, чем у бога спасти тебя. Я приказываю тебе молчать. Все замолчали, и судьи стали совещаться. Следователь заговорил первым: — Преступление подтверждается двумя свидетелями, по, принимая во внимание, что обвиняемая еще очень молода и приведена сюда в первый раз, следует всего только выставить ее у позорного столба, а затем изгнать из города. — Ай! — закричала Марион и закрыла лицо руками. Помощник судьи, молодой человек, видно недавно еще занявший эту должность, проговорил, смущаясь: — Но ведь преступление не вполне доказано, и можно было бы признать ее невиновной и отпустить. — О добрый господин! — воскликнула Марион. — Сделайте так! Но судья, выслушав оба мнения, объявил свое решение: — Улики против нее недостаточно убедительны, но и основания считать ее невиновной не вижу. Поэтому, не считая возможным отпустить ее на свободу, где она снова могла бы подвергнуться соблазпу усовершенствоваться в своем презренном ремесле и тем нанести ущерб честным людям, мы приговариваем ее к заключению в женской тюрьме Шатлэ с тем, чтобы она имела время одуматься, раскаяться и исправиться. Сержант тронул Марион за плечо и увел ее. Глава вторая СТАРУХА ЛАМУР У тюремщика было изрядное брюшко, двойной подбородок и приятный румянец на носу и щеках. Приняв Марион у приведшего ее сержанта, он улыбнулся ей, сел в свое кресло и заговорил: — Не бойся, милочка, ничего страшного не случилось. Я о своих постояльцах забочусь, и ты будешь здесь жить, как в хорошей гостинице. Тут он окинул ее взглядом с головы до ног, от дешевенькой ленты в волосах до грубых тупоносых башмаков, и стал обстоятельно разъяснять свою мысль: — Да, можно сказать, что у нас настоящая гостиница. Гости приходят к нам и уходят, хоть и не по своему желанию. Но тебе понятно, милочка, что в гостиницах приходится платить за постой, так сказать за крышу, за четыре стены и за свет в окошке, много ли там или мало этого света проникает через решетку. Ну, а если всадник не может оплатить по счету овес, приходится ему оставлять в залог лошадь. У тебя есть лошадь? И он весело улыбнулся своей шутке. — Нет, — смущенно ответила Марион. — У меня нет лошади. Эти слова показались тюремщику очень смешными, и он разразился таким хохотом, что все его тело, и щеки, и живот, и даже ноги сотрясались и подпрыгивали. Марион испугалась, как бы он сейчас не лопнул и не разлетелся на части. Наконец он немного успокоился, вытер жирные слезы, выступившие на глазах, и сказал: — Ай-ай-ай, вот это нехорошо. В моей гостинице постояльцы платят за место, за постель и за еду. Не беспокойся, кормлю я вкусно и сытно. Он причмокнул губами, а Марион вдруг ужасно захотелось есть, и она с надеждой подняла голову и посмотрела на него. — Жена у меня, — продолжал тюремщик, — отлично готовит всякие супы и похлебки, и я кормлю моих жильцов за собственным моим столом, хотя многим приносят еду извне. Тебе как больше нравится? — Господин, у меня нет денег, — прошептала Марион. — Что же мне с тобой делать, а? Лошади нет и денег тоже нет. Ай-ай-ай! Будь ты мужчина и откажись платить, есть у меня на первом этаже большая сводчатая зала, где они валяются все вместе, вперемежку на кучах соломы, а посреди залы каменная лохань с водой—«Большой камень», — пей сколько влезет. Но не завидуй им, милочка. Каждый день мрут они от гнилой лихорадки и других болезней. Да, а для женщин бесплатного жилья нет. У женщины всегда где-нибудь припрятаны денежки на всякий случай. — У меня не припрятаны, — прошептала Марион. Тут улыбка сползла с губ тюремщика, будто улитка с переспелого плода, но он попытался на мгновение вернуть ее и спросил: — Может, тебе принесут? — Мне не принесут, — сказала Марион и заплакала. Лицо тюремщика стало совсем равнодушным, и он прикрикнул: — Перестань реветь! Я к слезам привычный, меня этим не разжалобишь.-Он вздохнул и сказал: — Что же, ничего не поделаешь. Отпустить тебя я не имею права, придется тебя куда-нибудь засунуть, тем более что места ты займешь немного. Но уж на солому и обед не рассчитывай. Эй, Гренгуар! Но вместо слуги в дверь заглянула жена тюремщика и спросила: — Она будет обедать? — Нет у нее денег. Где Гренгуар? Вошел слуга, здоровенный малый. Тюремщик вручил ему ключ и приказал: — Отведешь ее в «Крапиву». Слуга взял Марион за руку и увел ее. По дороге она спросила: — Что это—«Крапива»? — Женская тюрьма. — А почему «Крапива»? — А вот как станет тебя кусать всякая нечисть и все тело начнет зудеть и чесаться, тут ты сразу поймешь что да почему, перестанешь задавать глупые вопросы и только будешь кричать: «Ой!», да «Ой!», да «Ах, жжет!» Они подошли к невысокой дверце. Гренгуар отомкнул замок и, подтолкнув Марион в спину, захлопнул за ней дверь. В низкой сводчатой зале множество женщин сидели и лежали на полу так тесно, что и шагнуть между ними нельзя было из страха, что наступишь на кого-нибудь. Несколько женщин обернулись и молча посмотрели на Марион, но из дальнего угла послышался голос: — Иди сюда. Здесь есть место. — Кто меня зовет? — спросила Марион. Никто ей не ответил, и она осторожно пробралась туда, откуда послышался голос. Действительно, здесь было место. В углу, прижавшись к стене, сидела старуха, такая тощая, хрупкая и серая, что казалась сотканной из паутины, и, будто наслоилась на ней многолетняя пыль, облекало ее ветхое серое платье, нагрудник, закрывавший шею и подбородок, и головной платок, из-под которого выбилась серая прядь волос. Но вокруг старухи пол был свободен, как будто все отодвинулись от нее как только могли подальше. — Садись, — таким тонким, что, казалось, сейчас оборвется, голосом сказала старуха. — Не садись! — крикнула какая-то женщина. — Не садись, не то быть беде! Но Марион так устала, что ноги под ней сами подогнулись, и она села на грязный и липкий пол. Старуха отщипнула пучок соломы от своей подстилки и протянула Марион: — Возьми. — Не бери! — крикнула женщина. — Лучше на голом полу, чем на ее соломе. Влажный холод каменных плит проникал сквозь платье, и Марион взяла солому и, робко улыбаясь, шепнула: — Спасибо вам, дорогая госпожа. И снова эта женщина, которая уже дважды предупреждала Марион, визгливо засмеялась и крикнула: — Вот так госпожа! Да знаешь ли ты, кто эта госпожа? Загремел замок, отворилась дверь, появился слуга и позвал: — Кто обедать, идемте за мной! Многие женщины поднялись и пошли к двери. Одну за другой слуга выпустил их, и дверь снова закрылась. И тотчас, словно по волшебству, в руках у всех остальных появились какие-то узелки, свертки, корзинки, горшочки и запахло сыром, чесноком, капустой и даже жареной рыбой. Старуха тоже порылась в своей подстилке и вынула оттуда завернутый в тряпку мятый и сплюснутый пирог. Вид и запах всей этой еды оказался выше сил Марион. Она судорожно проглотила слюну, уставилась на пирог, опять глотнула и, застыдившись, отвернулась. Но старуха, видно, следила за ней и все поняла, потому что она разломила пирог и половину протянула Марион: — Ешь. — Не ешь! — закричала женщина. — Не ешь! А съешь, так подавишься, отравишься и умрешь. — При этом она запихнула в рот большой кусок хлеба и поневоле замолкла. Но Марион сейчас было безразлично, умрет она или нет, и если не поест, так все равно умрет с голоду. Кругом так сочно жевали, глотали и чавкали, что она откусила кусочек пирога. В нем была начинка из курятины, толченого миндаля и душистых трав. Женщина потянула носом, почуяла запах и увидела начинку. Ее лицо искривилось от злобы, и, потрясая кулаками, она закричала: — Уу, проклятая отравительница, называешь ты себя старуха Ламур — любовь, а надо бы тебе называться Ламор — смерть. Скольких отравила ты, чтобы на их деньги покупать такие пироги? А ты, несчастная девчонка, знаешь ты, от кого приняла подачку? По ночам, когда светит ущербная луна, рвала она «милосердную траву» на лугу около отеля «Бурбон» и клала ее в шляпы тем, кто жаловался на головную боль. И не успевали ее жертвы дойти до дома, как головная боль прекращалась навсегда и ничто никогда уже у них не болело, потому что они падали мертвые у своего порога. И я не вру, и так оно и было, и мне говорила о том мать такого несчастного молодого человека. С вечера он жаловался, что перепил и теперь у него голова болит, а потом ушел неизвестно куда. А утром она вышла купить сыночку что-нибудь лакомое на завтрак, а он лежит подле входной двери, и уже окоченел, и дыханья в нем нет. А когда она взяла его шляпу, совершенно новую шляпу, и хотела отнести ее продать старьевщику, то увидела, что за тулью воткнута эта самая трава. И все это истинная правда, да разразит меня гром, если хоть словечко выдумала. Да эта проклятая ведьма еще не то делала. Лепила фигурки из воска и держала их над пламенем свечи, и когда воск таял, тот, кого изображала фигурка, тоже таял и умирал медленной смертью. И когда приходили к ней за любовным талисманом, она зашивала в ладанку прядь отрезанных волос и мох, собранный в пустынном месте, где была убита молодая девушка. Понятно, кто наденет такую ладанку, сразу охватит его жгучая любовь, да такая, что нельзя вынести ее жара, приходится помирать от любви. Мне одна женщина рассказывала, что купила она ладанку и повесила ее на шею. Но как почувствовала, что жжет, поскорей выкинула ее на пригорок Ханжей, за собором богоматери. Только тем и спаслась. Ты послушай меня, девочка, беги от этой колдуньи, беги, пока не поздно. Самое ее дыханье — яд! Выплюнь ее пирог! Выплюнь! Но Марион, напуганная ее дикими криками, отодвигалась от нее все дальше, пока не очутилась совсем рядом со старухой, а та провела по ее щеке холодными пальцами и сказала: — Не бойся. Я не сделаю тебе зла. Глава третья ТАКАЯ ДОЛГАЯ ЗИМА Время текло, как тень, дни проплывали, как дым. Такие они были однообразные, что с утра до вечера длились бесконечно, а сменяли друг друга незаметно. Только что был понедельник, а уже снова настала суббота. Женщины рассказывали разные истории, кого за что невинно посадили сюда, ругались между собой, спорили и пели песни как будто и на родном языке, а половина слов непонятных. А когда Марион подошла поближе, женщины грубо отогнали ее, закричав: — Отойди прочь, колдуньино отродье! Спишь ты рядом с отравительницей, ешь ее еду, и ничего с тобой не делается. Значит, сама ты такая же. Отойди, не дыши на нас твоим ядом. Марион сама ужасно боялась яда. Старуха ежедневно делилась с ней своим обедом, и Марион брала свою долю нехотя и нерешительно и долго вертела в руках, не смела откусить. И хотя пища была хорошая и Марион давно уже не видела таких вкусных вещей, она ела без удовольствия, и в каждом кусочке ей чудился привкус отравы. Но что же было делать — приходилось есть, потому что никто из ее домашних не вспомнил о ней и ни разу не принесли ей передачу. И даже Марго забыла о ней, веселая, красивая Марго, которая ведь говорила, что желает ей добра, а ввергла в такое несчастье. Все дни Марион сидела, опустив голову, поджав ноги, сгорбившись — растрепанный комок, пойманная зверюшка. И все думала, думала, целыми часами думала о Марго. Добрая Марго или злая? Может быть, и вправду она желала Марион добра? Может быть, никто никогда не говорил ей, что хорошо и что плохо? Нет, виновата сама Марион. Она-то знала, что воровать очень стыдно. Ведь и мачеха никогда не брала чужого, и Женевьева учила ее: «Запомни!» Ах, не надо было уступать, не надо было пугаться. Надо было прямо сказать ей: «Никуда я с тобой не пойду. Оставь меня в покое!» Или еще проще: надо было прямо с утра убежать из дому, спрятаться где-нибудь в глухом закоулке. Не стали бы ее искать. Ну вот, убежала бы она, и что дальше? Уж в другой дом в служанки ее не взяли бы. И не посмела бы она пойти на улицу Повелительниц. Посредник стал бы расспрашивать, кто она и откуда, и в каких домах служила, и почему ушла оттуда. Она не сумела бы ему соврать, и он прогнал бы ее. Вот если бы у нее было ремесло!.. Ремеслу надо учиться много лет. С какой радостью бы она училась! Но учениц к мастерице приводят родные или знакомые. Они заключают договор и платят деньги за учение и питание. А она придет с улицы, никому не известная. Ни одна мастерица не примет ее, прогонит от своих дверей подальше. Нет, ничего нельзя было сделать. И теперь пройдут годы за годами, она состарится здесь, сидя в углу на гнилой соломе, в темной тюрьме. Время течет, как тень, дни проплывают, как дым. Иногда, чтобы развлечься, она вспоминала Курто, милую собачонку. Как она виляет куцым хвостиком, валится на спину, задрав кверху все четыре лапы, просит, чтобы ей почесали пузо. О глупая собачка, ты сама не знаешь, какая ты счастливая, свободная, бегаешь куда захочешь! Но господина Онкэна она вспомнила только раз, затрясла головой: «Не хочу, не надо о нем думать!» Он был так далеко, будто не в Париже, а в Индии, со всех сторон окруженной морями, и туда плывут на кораблях. А Марион никогда не попадет туда. Она здесь, со всех сторон окруженная стенами. Сюда приводят и запирают, и выхода нет. Глупая девчонка, оставь надежду! Ах, как здесь темно, и как душно, и как шумно! И невыносимо сидеть неподвижно на одном месте. Хоть бы с кем-нибудь перемолвить словечко! Но никто не хочет с ней говорить, а старуха сидит в своем углу и молчит, и лицо у нее серое, неживое. Как-то стражник пришел за старухой рано утром, в неположенное время. А через недолгий срок он притащил ее обратно. Ноги у нее не шли, висели и заплетались, как у деревянной куклы. Он проволок ее от двери до угла и бросил там. Она осталась лежать, ни разу не шевельнулась. Уже наступил вечер, когда Марион услышала шепот: — Подвинься поближе. Преодолевая страх, Марион подвинулась. Голос старухи шелестел так тихо, едва можно было разобрать слова: — Завтра меня сожгут на костре. Марион всхлипнула, а старуха подняла иссохшую руку: не надо — и продолжала шептать: — Я во всем созналась, что они потребовали. Но это все неправда. Это неправда. Я не выдержала пытку, я сказала: «Да, да, и яд, и талисманы — всё, что хотите. Не мучайте меня!» Но это неправда. Марион, тихо плача, гладила ее холодные ноги, и немного спустя старуха опять заговорила: — Сунь руку в солому, там кошелек. Марион нашла кошелек, и старуха шепнула: — Ты хорошая девочка, и мне тебя жаль. Эти деньги тебе. Отдай их тюремщику, только не все сразу, а понемногу, каждый день, и он будет кормить тебя, когда меня не будет. И еще слушай внимательно и запомни и ежедневно повторяй про себя, чтобы не забыть. Повторяй: «На улице Арфы, прислоненная к Старой стене Филиппа Августа, лавка под вывеской «Кот в кафтане». Женщину зовут Тессина». Запомнила? Ты пойдешь к ней, когда тебе некуда будет идти, скажешь, что я прислала тебя. А теперь иди спи. Но Марион долго не могла заснуть, а когда она проснулась, старухи уже не было и угол был пуст, будто смели паутину. И будто тень, падавшая на Марион, развеялась. В тот же день она заплатила тюремщику за обед и сидела за его столом рядом с другими женщинами, а они, приглядевшись к ней, порешили: «Это невинная дурочка, каких даже драконы боятся. Оттого старуха и не сумела причинить ей зла». Смеясь, расспрашивали ее, как это она умудрилась сесть в «Крапиву», и качали головой, удивляясь ее простоте. И ласкали ее, и гладили по голове, и шутливо дергали за платье. Но когда Марион вернулась в свой угол, она увидела, что кошелек исчез, и с недоумением проговорила: — Кошелька нет. Как же это? Ее тотчас окружили, но уже никто не касался ее, злыми глазами глядели друг на друга, визгливо кричали: — А кто эта мерзавка, которая обидела нашу дурочку? Замелькали кулаки, затрещали разорванные платья, захлопали пощечины. Истошно вопили те, кому вцепились в волосы, и те, которые царапали чужое лицо. И, наконец, с торжеством обнаружили кошелек у той самой женщины, которая так заботливо предупреждала Марион не есть старухины пироги. Кошелек отняли, женщину избили и прочли ей целую проповедь. — Ах ты!.. — И тут посыпались слова, каких Марион никогда не слышала. — Если ты еще раз обидишь эту дурочку, какую даже драконы боятся и колдунья не сумела отравить, знаешь, что тогда с тобой будет? Заткнем тебе горло соломой и будем бить, пока ты не испустишь свой мерзкий дух. Кошелек вернули Марион и, очень довольные своим добрым делом, разошлись по местам. С этих пор уже никто не отгонял Марион — совсем напротив: все ее звали посидеть около них и все рассказывали ей про себя, и она слушала их печальные истории. Многие из них пришли из деревни, гонимые голодом. Потому что их поля были вытоптаны солдатами, их имущество разграблено и лачуги сожжены. С надеждой бежали они в богатый город. Но кому здесь были нужны простые пастушки? И, не зная ремесла, приходилось им воровать пищу, чтобы поддержать свою жизнь. Другие сидели за долги. У них было ремесло, они работали подмастерьями и даже мастерицами, но жизнь так вздорожала, что их заработка уже не хватало прокормить семью. Они брали в долг, надеясь на лучшие времена, и не сумели в срок вернуть деньги. Одна девушка рассказывала: — Моя подружка заболела и лежала в больнице, в Отель-дье. А дома остались у нее две девчушки. Такие милые, прямо птенчики, сидят рядышком на скамеечке и плачут. Мне так их было жалко, думаю: чем их порадовать? Я украла у моей хозяйки шелковый ночной колпак, хотела сделать из него куклу. Женщина говорила: — У меня муж такой хороший, такой работящий. Он у меня каменщик, второго такого поискать. А теперь ни домов, ни мостов, ни церквей не строят, вот он и остался без работы. Что делать? Думаю, чем я могу ему помочь, отплатить за его заботы обо мне? И я сняла с чужой изгороди повешенный для просушки холст и на этом попалась. Как-то он теперь без меня? Но не все, далеко не все были так несчастны. Многие девушки хвалились своей добычей — одеждой, украшениями и посудой, которые они ловко уносили из лавок и домов. Они хвастались подвигами своих дружков, и Марион наслушалась немало удивительных рассказов о том, как эти молодцы проникали в дома через плохо закрытые окна и двери. Как, продырявливая стены, они пробирались внутрь жилища и открывали сундуки железным крючком, который носили с собой. — А мой-то! Только что крыльев у него нет, да они ему не нужны. Уцепится за свисающую над улицей ветку дерева и птичкой перелетит через самую высокую ограду. — А мой знает тайное слово! Стоит шепнуть его лошади на ухо, и она, не заржав, сама пойдет за ним. Немало увел он лошадей из чужих конюшен. Марион слушала эти рассказы, широко открыв глаза и рот, но не могла поверить, что такое бывает в самом деле, и ей казалось, что женщины нарочно выдумывают, чтобы скоротать время — унылые дни, грустные вечера, — пока, зарывшись в солому, удастся заснуть. Но однажды, только что все угомонились и задремали, вдруг загрохотали засовы, открылась дверь, и стражник втолкнул в темноту какую-то женщину. Она тотчас споткнулась об кого-то и, качаясь, падая, на четвереньках, и вновь подымаясь, ступала по спящим и кричала: — Ой, миленькие, где тут свободное местечко? Ой, меня ножки не держат, так наплясалась! Ой, миленькие, сейчас помереть, уж как я навеселилась на свадебном пиру! Петуха на стол — о-ля-ля! Барана в котел — о-ля-ля! О-ля-ля! На возмущенные крики разбуженных женщин она, смеясь, воскликнула: — А выдавали мы замуж русалку за восточного принца! Пир на весь мир! О-ля-ля! Тру-ля-ля! И, снова споткнувшись, упала и мгновенно заснула. Глава четвертая БИТВА ВЫВЕСОК В семь часов вечера большой колокол собора Парижской богоматери прозвонил «Гашение огней», и старый город на острове между двух рукавов Сены погрузился в темноту. Еще целый час мелькали огни на правом берегу. Но уже прекратились работы в мастерских, и детишек посылали за вином и горчицей к ужину. Ровно в восемь часов раздался звон в правобережных церквах, и все огни погасли. Правый берег — город дворцов, мастерских и рынков — приготовился ко сну. Но на левом — университетском — берегу, колокол Сорбонны зазвонит только в девять часов. И улица Сен-Жак, старинная римская дорога, главная ось Латинского квартала, и Пропащая улица, и улица Горы Святой Женевьевы, и улица Студентов, густо усеянная грязной соломой, и Мощеная улица, которую прозвали «Мощенная колбасками», потому что и булыжников на ней не видать за множеством нечистот, и улица Бань к востоку от улицы Двух ворот, названной так потому, что на ночь расположенная здесь Сорбонна запиралась с двух сторон, и все остальные улицы еще кишели толпами студентов, гудели голосами, смехом, криком и проклятиями. И под чьим-то окном молодой студент, прижав к груди четырехструнную лютню, склонив голову к левому плечу, пел: Не гневайся, что я молчу, Лишь плачем долг тебе плачу! Нет силы выразить речами, Как очарован я очами, Чей блеск от зада и до плеч Пронзил меня, как острый меч, И я… Струны пронзительно взвизгнули и оборвались, завились спиралями, когда проходивший мимо студент выхватил лютню из рук певца и трахнул его по голове. Еще целый час оставался, чтобы успеть закончить все дела, драки и развлечения. Катерина — прачка с улицы Прачек — вышла из дому. Одной рукой она поддерживала на голове узелок с бельем, другую уперла в бок и пошла, не обращая внимания на задиравших ее встречных студентов. Дойдя до жилища своего заказчика, она толкнула ногой незапертую дверь, поднялась по шаткой лестнице и вошла в комнату. Пять или шесть студентов сидели там кто на колченогой табуретке, кто на подоконнике, на непрочной, как паутина, кровати. При виде Катерины они залаяли и замяукали, но она, ничуть не смутясь, проговорила: — Я принесла рубашки. — Эй, Франсуа, сколько же у тебя рубашек? — спросил косоглазый тощий студент. — Две в стирке, третья на мне, — с гордостью ответил хозяин комнаты. — Отдай мне одну. Уж не помню, когда пришлось мне облачиться в чистую рубаху, — сказал косоглазый. — Ну уж нет! — крикнула Катерина. — Ни одной рубашки я вам не отдам, пока не заплатите за мой труд. И прошлый раз я стирала в долг, а больше не согласпа. И не уйду, пока не увижу моих денежек. С этими словами она положила узелок на пол и села на него. — Придется тебе сидеть, пока не состаришься, — сказал один из студентов. А хозяин комнаты и рубашек принялся уговаривать: — Ну какая же ты упрямая! Ты знаешь, который час? Вот скоро погасят огни, и, когда пойдешь в темноте домой, наткнешься на ночной дозор, и тебя заберут. — Не уйду, — сказала Катерина. В это время ударил колокол Сорбонны. — Дождалась, дура, — лениво сказал косоглазый. — Вот возьмем тебя за шиворот и выкинем в окно. Катерина не ответила, и несколько времени все сидели молча. Вдруг студент, сидевший на подоконнике, воскликнул: — Смотрите-ка, луна вышла из-за туч. Полная луна, и светло как днем. Не пойти ли нам прогуляться в город и попугать толстопузых лавочников? — Идем, идем! — закричали все. А хозяин комнаты предложил: — Идем с нами, Катерина. Что тебе сидеть здесь одной? Катерина молча встала, подняла свой узел, положила его себе на голову и вместе со всеми вышла на улицу. Желтые огоньки в окнах погасли, но луна посеребрила влажные булыжники мостовой и резко выделила черные тени домов. То ясно освещенные лунным светом, то исчезающие во мраке, проходили мимо них запоздавшие прохожие. Но на площади Мобер встретилась им знакомая компания. — Вы куда? — Пугать толстопузых лавочников. — И мы с вами! Через мост мимо Малого Шатлэ, со стенами такими толстыми, что по ним может проехать повозка. Малое Шатлэ — настоящая мышеловка. — Я слышал, что там есть двойная винтовая лестница, так хитро устроенная, что те, кто поднимается по одной из них, не видят тех, кто спускается по другой. — Нам бы такую, скрываться от заимодавцев! — От меня не скроешься, — сердито говорит Ка терина и крепче придерживает свой узелок. Ей отвечают смехом. Теперь они идут по старому городу мимо длинного угрюмого здания Отель-дье. Темно, тихо. Зловонный ветер дует с востока, с пригорка Ханжей, городской свалки за собором Парижской богоматери. Франсуа, владелец трех рубашек, зажимает нос, и снова все смеются. Останавливаются на площади перед собором. — Смотри, Катерина, ты нас не ставишь ни в грош, а вот видишь, даже на портале собора изображена наша мудрость. — И вечно вы врете. Это статуи святых мучениц. — Какая же ты дура! Это мы мученики, что приходится нам преодолеть семь свободных искусств, семь наук, пока достигнем мы благополучия. Смотри: эта старая женщина с розгой — это Грамматика. Сколько розог переломали учителя о наш зад! А это вот Риторика с книгой стихов. — Ну уж ваши стихи! Одно сквернословие. — Много ты понимаешь! Смотри: это Арифметика считает по пальцам. — По пальцам и я могу. — О замолчи, презренная! Не хочешь смотреть, пойдем дальше. Возле моста Собора Богоматери студенты останавливаются и совещаются. — Не лучше ли пройти набережной, а потом через Большой мост и мимо Бойни сразу выйдем на Большую улицу Сен-Дени, чем бродить по закоулкам, где ничего веселого нету? — Около Бойни сторожит дозор лавочников и помешает нам пробраться в город. — Разве нет у нас крепких кулаков? Разве нет кинжалов за поясом? — Идем напугаем толстопузых! — Идем! На углу Большого моста четырехугольная башня дворца Палэ с часами, единственными во всем Париже, и время на них близится к полночи. Тихо. Только слышен плеск воды в реке и топот шагов по мосту. Фонарь, подвешенный к изображению богоматери у ворот Большого Шатлэ, в двух шагах от Старой бойни, багровым светом освещает ватагу студентов, выходящих из-под длинного свода, и дозор благоразумно отступает в сторону, в тень стены. Большая улица Сен-Дени. Горожане спят за запертыми дверями, за закрытыми ставнями в своих высоких кроватях, на пышных соломенных тюфяках. Под навесами домов, на пустых прилавках, на каменных ступенях спят бедняки. Ни одного прохожего. Студенты опять останавливаются. Пугать некого, драться не с кем. Не возвращаться же домой, не повеселившись. На ржавом крюке над их головами висит вывеска. Завив кольцами высоко поднятый хвост, прекрасная русалка серебряно блестит под луной — русалка Мелюзина из волшебной сказки. Крюк скрипит, Мелюзина качается, будто заманивает студентов, просит: возьмите меня с собой, мне скучно на пустой улице. — Друзья, заберем ее с собой. Что ей торчать здесь на пустой улице? Тотчас один из студентов, согнувшись, упирается ладонями в колени, а другой взбирается ему на спину и снимает Мелюзину с крюка. Протянутые вверх руки подхватывают ее. Вблизи она не так уж красива. Краска кое-где отлупилась, чешуя на хвосте поосыпалась. Что с ней делать? — А не устроить ли нам свадьбу, веселый свадебный пир? Вон напротив подходящий жених. Напротив над бакалейной лавкой вывеска «Три восточных короля», и один из них молодой и в короне. Это будет жених, а другие два — свадебные гости. — Друзья, снимай короля с крюка! — Братцы, да он косой! Один глаз на нас, а другой за угол. Годится ли в женихи? — Очень годится, — говорит белокурый студент-немец. — Очень хороший жених для мадам Мелюзины. — Смотрите, как он похож на нашего Онкэна, — удивленно говорит совсем молоденький студентик. — Такое же страшилище. Тотчас косоглазый студент награждает его звонкой затрещиной. Все хохочут и кричат: — Хороший, хороший жених! Но что за пир, когда нет угощения? Студенты рыщут по соседним улицам, тащат пестрые деревянные картины, раскрашенные статуи, железные изображения — «Две семги», «Теленок», «Пеликан», «Два барана», «Петух». Пригодится «Котел» с улицы Старомонетной. Не поленились притащить и дребезжащую «Решетку для жарения» с улицы Штукатуров. С песнями, с плясками тащат свою добычу. Петуха в котел — о-ля-ля! Теленка на стол — о-ля-ля! Баран на решетке. Нету, нету, нету соли ни щепотки, О-ля-ля! — Пляши, Мелюзина! Пляши, Катерина! Пляши, косоглазый король! За запертыми дверями, за закрытыми ставнями мирные горожане просыпаются в ужасе. — Бургундцы ворвались в Париж, всех нас зарежут! Сквозь тонкие стены домов проникают дикие вопли: — Пляши, пляши! Не жалей пятки! Это всего только студенты веселятся. И успокоенные горожане, надвинув поглубже ночной колпак, снова забираются под одеяло. Но уже королевский дозор, услышав непривычный шум, спешит верхом и пешком забрать ночных гуляк. Не тут-то было! Студенты дозору не подвластны, парижскому прево не подсудны, в тюрьму Шатлэ их не посадишь. Судить и наказывать их может только университет. И, схватив Мелюзину за хвост, студент с треском опускает ее на голову сержанту, и Мелюзина рассыпается в щепки, а сержант вытаскивает меч из ножен, и начинается битва. Все идет в ход — кулаки, кинжалы, и котел, и решетка для жарения, и два барана, и три короля. Не проходит и нескольких минут — улица усеяна обломками вывесок, раненого сержанта ведут к цирюльнику перевязать голову, студент-немец убит, остальные разбежались. Королевский дозор с торжеством уводит взятую в плен Катерину. — Дураки вы все! — рыдает она. — Какое вы имеете право? Я на студентов стираю. Я на вас жаловаться буду. — Сама ты дура, — утешает ее сержант. — Из-за пустяков слезы роняешь. Переночуешь одну ночку в тюрьме, ничего с тобой не сделается. И действительно, ничего с ней не сделалось. На другое утро шла она к себе домой, на улицу Прачек, одну руку уперев в бок, а другой поддерживая на голове смятый и испачканный узелок с двумя рубашками. Но для других, совсем незнакомых ей людей эта развеселая шутка кончилась очень печально. Глава пятая ДОБРЫЙ ГРОТЭТЮ Однажды в начале лета стражник пришел за Марион утром, в неположенное время, и сказал: — Прощайся со своими подружками. Больше ты сюда не вернешься. Марион так испугалась, сразу ослабела от страха, даже сообразить не могла, зачем за ней пришли, куда поведут, будут пытать или сразу выставят к позорному столбу, или случится с ней такое ужасное — и подумать об этом свыше сил! — лопата роет глубокую яму. Для нее… Она спросила дрожащим голосом: — Куда вы меня поведете? — А вот увидишь, — сказал сержант и засмеялся. — Прощайся скорей, тебя ждут. Тут все женщины окружили Марион, стали плакать над ней и причитать: — Такая она еще молоденькая, а видно, пришел ей конец. — Мой кошелек, — растерянно оглядываясь, проговорила Марион. — Возьмите его себе, добрые женщины. Уж он мне не понадобится. Вот она пошла, а стражник шел следом, поддерживая ее, чтобы она не упала. Стражник привел ее к тюремщику, а тот сидел, держал в руке какую-то бумагу и, увидев Марион, сказал: — Прощай, малютка. Надеюсь, тебе здесь не плохо было. Иди и больше не попадайся. — Я не понимаю, — прошептала Марион. — Что же тут понимать? Свободна ты идти на все четыре стороны. Вот письменный приказ отпустить тебя. Но Марион, все еще не веря, повторила: — Я не понимаю. — Эх, — сказал тюремщик. — Все тебе объяснить надо, а дело совсем простое. Недавно поймали с поличным одну воровку — Толстую Марго. На суде выяснилось, что это не первая ее кража, а уже несколько лет она этим промышляет. Как полагается по закону, ее присудили к казни. Тут она стала сокрушаться и каяться, призналась во многих своих преступлениях и рассказала, что прошлой осенью украла чепец у белошвейки на Малом мосту, а вину свалила на тебя, стоявшую рядом, а ты в этом деле не повинна. Ее казнили, а тебя приказано освободить. Теперь поняла? Когда Марион вышла из ворот Шатлэ, отвыкшие ходить ноги едва дртащили ее до улицы Сен-Дени. Она шла, опустив глаза, стыдясь своего запачканного платья, из которого за зиму успела вырасти, своих волос, расчесанных пятерней — гребешка не было, своего неумытого лица. Какой же, наверное, у нее непристойный вид! По мере того как она приближалась к дому «Трех королей», сердце билось все сильнее. А вдруг ее не узнают, примут за нищенку, вынесут ей корку хлеба или просто прогонят? Но нет, наверно, уже все им известно и про нее и про Марго. Марго, бедная Марго! Наверно, теперь примут Марион с распростертыми объятиями, помоют ее горячей водой, дадут ей чистое платье и сочувственно будут расспрашивать об всем, что ей пришлось пережить. Подбадривая себя этими мыслями, она шла все скорей и наконец побежала и вдруг как вкопанная остановилась. Что это? Да, дом был тот самый, и соседние дома стояли, как были, но над дверью лавки висела новая вывеска, яркая и блестящая. Да, три восточных короля, но совсем незнакомые. И у молодого короля было розовое и белое глупое лицо и обыкновенные голубые глаза, а два других тоже совсем непохожие. Что случилось? Марион нерешительно подняла дверной молоток и постучала. Дверь отворилась, оттуда выбежал Курто и, виляя куцым хвостом, бросился к Марион, пытаясь подскочить и лизнуть ее в нос. Но за ним стояла незнакомая старая женщина, с лицом презрительным и жестким. Едва разжимая узкие губы, она проговорила: — Проходи, проходи, много вас здесь шляется. Уже хотела она захлопнуть дверь, когда Марион протянула руку, схватила ее за платье и спросила: — Госпожа Кюгра? Она знает меня. Старуха неодобрительно осмотрела ее с ног до головы, неприятно усмехнулась, пробормотала: — Знает? С нее станется. Подожди здесь, я спрошу, — и скрылась за дверью. Марион осталась на улице, не зная, ждать ли или лучше сразу уйти. Но дверь снова отворилась, и из нее вышла супруга бакалейщика. Ах, уже не супруга — во вдовьем темпом платье и покрывале, похудевшая, бледная. Как изменилась! — Боже мой, неужели это ты, Марион? — воскликнула она и заплакала. И Марион, глядя на нее, тоже заплакала, и так они стояли друг против друга. Наконец госпожа Кюгра проговорила: — Что же теперь делать? Заходи! Только не сюда, не в комнаты. Гротэтю может рассердиться. Лучше пройдем на кухню. В кухне она села на табурет и, похлопав рукой по скамье, пригласила Марион тоже присесть, а старуха стояла за их спиной, кривя рот и скрестив руки на тощей груди. — Гротэтю такой добрый, — заговорила госпожа Кюгра, и слезы опять навернулись у нее на глаза. — Но ты ведь ничего не знаешь, какое у нас несчастье. Боже мой, прямо не знаю, с чего начинать. Все это случилось из-за вывески. — Как? — невольно спросила Марион. — Так и случилось. Утром выходит мой супруг и видит — такой ужас и самая дурная примета! — видит, что наша вывеска ночью исчезла. Одни крючья торчат, а трех королей нет. Уж после мы узнали, что вывеску унесли студенты, а зачем она им могла понадобиться, ума не приложу. И Клод Бекэгю даже нашел обломки на соседней улице. Но тогда мы, конечно, ничего еще не знали, и мой супруг, как увидел пустые крючья, так взволновался, забыл сохранять свое здоровье, и ему стало плохо, и пришлось уложить его в постель. И я ничего не жалела и позвала самых лучших докторов, и, пока они не пришли, послала Бекэгю в аптеку «Ступка и пестик», и велела ему купить все-все, что только там найдется, и эликсир бессмертия, и какие только есть панацеи. И не успел он еще вернуться, как уже пришли доктора, и один доктор хотел пустить моему супругу кровь, а другой возразил, что день для кровопускания неблагоприятный. В календаре сказано, в какие дни можно пускать кровь, а когда нельзя. И вместо этого они поставили ему клистир, и он только разок вскрикнул и скончался. А тут прибежал Бекэгю и принес эликсир, но уже было поздно. Ах, Марион, ты представляешь себе, что со мной было, и я совершенно не знала, что мне делать! Но Гротэтю такой добрый. Он сказал, что мне не нужно ни о чем беспокоиться и что он согласен из уважения ко мне сам взять нашу торговлю, потому что он хорошо разбирается в бакалейных товарах, а другие торговцы могут меня обмануть. И он сказал, что будет давать мне деньги, сколько мне понадобится, потому что это ведь мои деньги, остались мне от мужа. Но только придется сократить расходы, и для этого он рассчитал Бекэгю, а он такой хороший старик и служил еще у моего отца, когда я была еще девочкой, а теперь ему пришлось уйти. А потом вдруг Марго пошла на рынок и не вернулась, и я просто не знала, что мне делать. И Гротэтю хотел выгнать Курто, потому что его ведь надо кормить и это тоже расход. Но я стала на колени и умоляла его оставить мне собачку, потому что мне так тоскливо. А Гротэтю говорит: «Это но мои деньги, а ваши. Бы в полном праве поступать, как вам заблагорассудится. Но если вы будете их швырять на корм собачонке, вам самой скоро будет нечего есть». Я понимаю, что он ведь это говорит не из корысти, а потому, что заботится обо мне, раз уж я теперь вдова и ничего в торговле не понимаю. Подумай только, Марион! Ведь он взял на себя все хлопоты по лавке и все расчеты, и почем ливр мускатного орешка, и я, как подумаю об этом, у меня голова кружится, будто волчок—ж-ж-ж! Я ему так благодарна за его доброту, и я понимаю, что должна его слушать для своей же пользы. Но меня будто кинжалом в грудь ударили, когда он говорит: «Нравится вам или нет, а собачонку придется вышвырнуть за дверь». Я так ужасно плакала, что он пожалел меня, и наконец согласился оставить Курто, и, чтобы мне самой не хлопотать по хозяйству, нанял мне новую служанку, вот эту добрую женщину, матушку Перрину. Она очень бережливая и следит за порядком и чтобы я не тратила лишнего. И я очень боюсь, что вдруг деньги кончатся и Гротэтю поместит меня во Вдовий дом на улице Храмовников. Ах, Марион, я один раз ходила туда, навещала одну знакомую, и там очень плохо. Дом—совершенная развалина. Пол осел и гнется, и даже ступеньки на лестнице все прогнили. Ступишь на них — и вдруг нога провалится и можно упасть и сломать себе шею. И, боже мой, Марион, если бы ты знала, как я рада тебя видеть, но я не могу тебя оставить, потому что Гротэтю ни за что не согласится взять вторую служанку. Но ты, наверно, хочешь кушать? Чем мне тебя угостить? Матушка Перрина, что у нас есть вкусное? — Ни вкусное, ни невкусное, — сказала старуха. — Что осталось от обеда, пойдет к ужину. А если вы вздумаете кормить всяких нищенок, господин Гротэтю будет недоволен. — Да, да, — поспешно согласилась хозяйка. — Он такой добрый, по не любит лишние расходы. — Я пойду, — сказала Марион и встала. — Куда же ты торопишься? Мы совсем не успели ни о чем поговорить. Посиди еще немножко. — И нечего ей тут рассиживаться, — вмешалась Перрина. — Только пачкает своим грязным платьем мою скамейку. И еще, того гляди, утащит что-нибудь. Сразу видать тюремную птичку. — Боже мой, что ты говоришь! — воскликнула хозяйка. — Марион, Марион, не слушай ее, вернись! Но Марион уже ушла и закрыла за собой входную дверь. Глава шестая БЕЗДОМНАЯ Идти ей было некуда, и поэтому она шла и шла, то вперед, то возвращаясь, а не то бессмысленно кружилась по какому-нибудь глухому тупичку. Шла, шла, не могла остановиться. Сперва она долго плакала, но не до того ей было, чтобы утереть глаза и нос. Потом слезы кончились, и она рассеянно подумала, что теперь источник слез навсегда высох и ей уже никогда не заплакать, сколько ни старайся. Ей немного хотелось есть, но не очень, просто что-то сосало под сердцем. Но она ведь подарила свой кошелек, и пи одной монетки у нее не было. Как всегда, внезапно погасли огни, и в темноте она споткнулась о широкую ступень какой-то церкви. Тут она почувствовала, что смертельно устала, опустилась на ступени, прислонилась к стене и закрыла глаза. Ей некуда было идти. Смутно вспомнилось, что кто-то когда-то сказал ей: «Когда тебе некуда будет идти…» Как это было? «Когда тебе некуда будет идти, повтори, запомни, пойдешь на улицу…» На какую улицу? О глупая, она не повторяла, она забыла. «Дом под вывеской…» — какая вывеска? «Сосновая шишка»? Нет, это гостиница. «Белая лошадь»? «Кошка, которая смеется»? Нет, это мастерская мастера Ришара, который сшил ей пелерину с капюшоном. К тому же эта мастерская давно закрыта. «Три лица», «Три селедки», «Три герба»? «Не помню, не помню, не повторяла и забыла». Но неважно, какая вывеска, если вспомнить улицу. «Но и улиц так бесконечно много. Не помню. Идти некуда». Было так темно и тихо, и она так устала, что голова сама упала на колени, и Марион заснула. И, как иногда бывает во сне, она вдруг услышала громкий голос. Как будто даже не извне, не сверху, а где-то внутри ее головы кто-то ясно произнес слова. Как будто даже не уши слышали, а память извлекла их из далекой глубины и напомнила: «Когда тебе некуда будет идти, на улице Арфы, прислоненная к Старой стене Филиппа Августа, лавка под вывеской «Кот в кафтане». Женщину зовут Тессина». Словно ее встряхнули, Марион проснулась, вскочила, оглянулась кругом. Она спала на ступенях незнакомой церкви, и местность была незнакомая, и на этой площади она никогда раньше не бывала. Уже светало, и небо над площадью было розовато-серое, и окна в домах блестели красным светом, отражая восходящее солнце, и большая лужа сверкала и переливалась всеми цветами, искажая в темной глубине небо, и дома, и прямоугольные церковные башни. Утренний ветер был прохладный и освежал лицо. И в страхе, что ветер развеет сон и она опять все позабудет, Марион повторяла: «Улица Арфы… Тессина… Тессина… «Кот в кафтане»…» Вокруг площади теснились маленькие, еще темные лавки. Появившись откуда-то, полусонные приказчики поднимали тяжелые ставни, закрывавшие на ночь прилавки, и переговаривались между собой резкими в окружающей тишине голосами. Марион подошла поближе и, вдруг вспомнив, какой у нее неопрятный вид, не решилась спросить дорогу. «Сразу увидят, что я тюремная птичка, подумают, что я хочу что-нибудь украсть, и позовут сержанта». Она снова присела на ступени и стала ждать, не пройдет ли мимо человек, с лицом таким добрым, чтобы не было страшно подойти к нему. Уже показались редкие прохожие. Писец прошел зевая и скрылся в одной из лавок. Несколько старух в темной одежде поднялись по ступеням церкви, брезгливо подобрав юбки, чтобы не коснуться Марион. Показалась стайка студентов, как видно гулявших всю ночь и еще не совсем протрезвевших. Они громко и хрипло спорили о чем-то, и Марион в страхе тесней прижалась к стене. Но они прошли, не заметив ее. Людей становилось все больше, и все они спешили по своим делам. Но и у Марион теперь было куда идти, и ей вдруг стало страшно, что, если она еще помедлит, случится что-нибудь дурное. Лавка сгорит, женщина Тессина умрет, или вдруг окажется, что вообще ничего этого нет и ей только приснилось. Взволнованная, испуганная, торопясь, схватила она за рукав пробегавшего мимо мальчишку и крикнула: — Где тут улица Арфы? Мальчишка, стараясь вырваться, закричал: — Ты ослепла, что ли? Вот она, за этим углом, — и, отбежав на несколько шагов, показал ей длинный нос и, приплясывая на одной ноге, запел: Тюремная птичка, Умой свое личико! Но ей уже было все равно, и, завернув за угол, она увидела в конце длинной улицы, прислоненный к Старой стене, дом, который она искала. Высокий и узкий, он поднимался кверху уступами, так что внизу была дверь и рядом с ней широкий открытый прилавок; на втором этаже три окна, на самом верху всего одно. А над дверью на доске был написан красками великолепный кот. Рыжий, с узкими зелеными глазами, в высокой пуховой шляпе, расшитой галунами, в коротком кафтанчике, зашнурованном на груди золотой тесьмой. И хвост у него был украшен тесьмой, завязанной пышным бантом. Не теряя времени, Марион распахнула дверь и, задыхаясь, спросила: — Тессина здесь? В глубине лавки сидела за маленьким ткацким станком женщина невысокая, толстенькая, в синем платье с белым нагрудником, закрывавшим ей шею и подбородок. Она оглянулась, и Марион увидела, что она уже не молода, хотя щечки у нее были румяные, глаза блестящие и маленький круглый рот по-детски полуоткрыт. — Я Тессина, — сказала она. — Что тебе нужно? Марион, вдруг застеснявшись, что врывается в чужой дом, к незнакомому человеку, пробормотала: — Старуха Ламур прислала меня. Тессина побледнела, губы у нее задрожали, и, мгновение помолчав, как будто поборов в себе какое-то сильное чувство, она проговорила: — Заходи. Глава седьмая ДОМ ПОД ВЫВЕСКОЙ „КОТ В КАФТАНЕ" Тессина ни о чем не спрашивала. Молча поставила она перед Марион деревянную тарелку с хлебом и сыром и, пока Марион ела, принесла свое платье, такое широкое и коротенькое, взглядом смерила Марион и быстрыми, легкими взмахами иглы забрала швы и выпустила подол. В это время на кухне согрелась и забулькала, запузырилась вода в котле, пар поднимался к потолку. Тессина перелила воду в кадку, попробовала рукой, не слишком ли горячо, и сказала: — Помойся и переоденься. И вышла из кухни. Марион сидела по горло в горячей воде и мылась, мылась, скребла и терла. Она распустила волосы, и они легли па поверхность воды жесткой серой зарослью. И Марион мыла и терла, нетерпеливо дергая спутанные пряди, пока они стали мягкие и блестящие, как бледное золото, и певуче заскрипели под пальцами. Из кадки Мариоп вышла омытая, чистая, очищенная, будто заново родилась на свет. Тессина принесла платье, сама надела его на Марион и сказала: — Теперь рассказывай. Только правду. Она слушала внимательно, посмотрела на Марион, не хотела ее смущать, и Марион рассказала ей все-все: и про мачеху, как привела ее в город и скорее ушла к своим детям, и про Женевьеву, какая она была строгая, но хорошая, и про Марго, и ночной разговор, и кражу чепца, все-все… Когда она кончила говорить, то почувствовала, что смыла последнее пятнышко и теперь она чистая и внутри и снаружи. И она улыбнулась Тессине. А Тессина в первый раз подняла на нее глаза и сказала: — Выбирай, что ты хочешь. Хочешь, оставайся здесь, и я научу тебя моему ремеслу. А не хочешь, поживи так, пока не найдешь что-нибудь получше. — Если можно, я хотела бы научиться, — ответила Марион. А Тессина тоже улыбнулась и сказала: — Вот и хорошо. Наступила удивительно спокойная и размеренная жизнь. С утра садились они за станок, и Тессина учила Марион ткать тесьму. Уток нырял в основу, будто уточка в тихую заводь, и, выбрав нужную нить — уточки едят водоросли, не так ли? — высовывал носик, и снова опускался в глубь отвесно натянутых нитей, и так вверх, вниз, ряд за рядом, будто Марион творила волшебную сказку, возникала длинная лента и выступал узор — кубики, треугольники, косые полоски или мелкие разноцветные лепестки. Шелк сиял и вновь угасал, как того требовал узор. Золотая нить вспыхивала живыми искорками. Время текло незаметно, руки двигались почти бездумно, и, не отрывая глаз от работы, Марион улыбалась странному, непривычному чувству счастья. За стенами дома улица Арфы шумела и звенела голосами. С дальнего конца улицы из гостиницы «Белая лошадь» долетали ржание коней, песни подгулявших студентов, а иной раз звон оружия и вопли драки. Но внутри мастерской, будто в ином, отгороженном мире было тихо. Только мерно постукивала рама станка и шептали шелковые нити, спускаясь со шпулек. Тессина редко выходила из дома. Стоя на пороге мастерской, покупала она хлеб и овощи у разносчиков. Но иногда, вдруг застенчиво улыбнувшись, так что на щеках появлялись ямочки, говорила: — А не полакомиться ли нам сегодня? — и шла на рынок. Возвращаясь, она говорила с изумлением: — Подумай только, Марион, такая маленькая селедка, — и она показывала ее длину на пальце, — такая совсем маленькая селедка стоит уже целых шесть денье. Вдвое дороже, чем месяц тому назад. В другой раз она приходила и сообщала радостно: — Сегодня привезли на рынок три или четыре корзины свежих сельдей, и подумай, как дешево. Всего по три полушки за каждую. Марион заглядывала в корзинку и спрашивала: — Где же они? — Мне не досталось. И, глядя друг на друга, они начинали смеяться. После обеда они мыли руки и снова садились, каждая к своему станку. Но вот наступали сумерки, и уже трудно было различать цвета ниток, и Тессина прекращала работу. Иногда Марион просила: — Еще немного. Еще пять рядов, и расцветет незабудка. Но Тессина строго говорила: — Довольно, и завтра будет день. При заходе солнца следует прекращать работу. Наше ремесло тонкое, изделие изящное и дорогое. Ничего не стоит испачкать его воском свечи или маслом светильника, и труд целого дня пропадет. Свет свечи колеблется — легко ошибиться и спутать узор. Для нашего ремесла закон: солнце зашло — кончай работу. Она садилась удобней, прислонясь головой к стене, опустив усталые руки, и поучала: — Не думай, что заказчик не заметит мелкую ошибку или чуть видное пятнышко. А если не заметит и примет заказ, ты-то ведь знаешь, что работа негодная и, значит, ты обманула его. Конечно, есть такие нечестные мастера, которые нарочно подменяют шерсть или шелк простой ниткой, ища в том себе выгоды, или, торопясь выткать побольше, сбивают узор. Но за такие ошибки или обман мастер отвечает денежной пеней или даже тюрьмой… Кончай работать, девочка. Итак, наступал вечер, и к Тессине приходили друзья ее молодости посидеть вместе, поделиться новостями, вспомнить былое. Первым приходил Кип-риен-вязалыцик, всему городу известный вязальщик по шелку, вязавший фуфайки богатым господам. И иной раз он приносил с собой особенно удачную работу показать Тессине. Вот это были фуфайки! По вороту, по подолу, по обшлагам вывязаны сложным выпуклым узором, нигде не спущена петелька, ни одной ошибки. И так точно рассчитаны! В плечах широкие, в талии узкие, и объем груди, и толщина рук. Такая фуфайка облегает тело, будто вторая кожа, только более гладкая и блестящая. Киприен вязал только из шелка, а вязальщики из шерсти — это уж совсем другое ремесло, и приемы иные, и натяг нитки слабей. Марион с восхищением рассматривала фуфайку, и вдруг мелькнула мимолетная мысль: а ведь у господина Онкэна куртка, наверно, надета прямо на голое тело. «Какая я была дурочка! — подумала она. — Как я мечтала подарить ему теплые чулки! Если бы я в то время увидела такую фуфайку, наверно, мне взбрело бы в голову, что хорошо бы подарить ему еще фуфайку в придачу к чулкам. Даже смешно вспоминать, и с чего я вдруг о нем вспомнила? Но, конечно, тогда я была еще глупый ребенок, а теперь я уже почти совсем взрослая девушка, и думать мне о нем неприлично. И не буду думать! Пора позабыть». Но хотя вспоминать было смешно, и ни к чему, и пора было позабыть, мысль о фуфайке никак не хотела оставить ее, и на другое утро она небрежно и как будто между прочим спросила: — Тетушка Тессина, не могла бы я научиться вязать? Тессина так удивилась, что шпулька выскользнула у нее из рук. — Что ты, что ты? Как можно? Вязанье — мужское ремесло. Где ты видела, чтобы женщины вязали? Придет же такое в голову! Может, тебе еще хочется плотничать, тесать камень или ковать мечи? Это было так смешно, что обе долго смеялись, отвернувшись в сторону, чтобы не забрызгать тесьму на станочке. Итак, почти каждый вечер приходил Киприен-вязалыцик, приносил с собой хлеб и садился на скамью в ожидании второго гостя — Блэза Буасек, винного глашатая. В те времена было и такое ремесло. Каждая большая гостиница, каждый уважающий себя кабачок держал такого глашатая. Стоя у входа или расхаживая по городу, они громогласно восхваляли вино, которое подавалось в их заведении, шуточками, при-бауточками, словами такими заманчивыми, что прохожие внезапно испытывали невыносимую жажду и скорей спешили утишить ее хорошим глотком этого восхитительного вина. А Блэз был знаменитый глашатай, и даже внеш-пость у него была располагающая к выпивке. И хотя ему уже перевалило за шестьдесят, был он толст и румян, а всего толще и румяней был его пышно расцветший нос. Глазки у него влажно блестели, и весело было на него смотреть. Блэз всегда приносил с собой кувшинчик вина, возглашая: — Глоток вина — все заботы прочь! Туман рассеется, молодость вернется. Промочите горло, прополосните кишки! Лучшее вино от «Белой лошади» — настоящий эликсир жизни! Зачем пить горькие микстуры от животной боли, от нарывов на затылке, от ломоты в костях, от слепоты, от хромоты, от зубов, от мозолей? Пейте мое вино — залог здоровья! — Ах, Блэз, — говорила Тессина, — ну зачем ты тратишься? Ведь вино так подорожало. В августе платили два денье, в сентябре — четыре, а теперь уже шесть. — И еще подорожает, — сердито говорил Киприен. — Парижане не смеют собирать урожай в своих виноградниках. Никто не решается выйти за ворота Сен-Жак, чтобы бургундцы не взяли их в плен и не увели в свой лагерь. Виноград созрел, виноградники за стенами города, а туда не попадешь, все равно что на луну. А спелые ягоды поклевали птицы и, говорят, так опьянели, что падали наземь и их можно было брать голыми руками. Но опять-таки и птицы нам не достались, потому что нельзя выйти из города. — Так далеко, как Индия, — пискнула Марион, но Тессина погрозила ей пальцем, и она прикусила язычок. Не обращая на Марион внимания, Блэз закричал: — Ты что держишь сторону арманьяков? Еще хуже они, чем бургундцы, хуже англичан! Их капитаны разрешают им грабить, что пожелают, и в городе и в окрестностях. А честные горожане потому не решаются выйти за городские ворота, что тотчас арманьяки их ограбят дочиста, а будут сопротивляться, так убьют. — Все хороши, — сказала Тессина и достала с полки миску и хлебный нож. А Блэз стучал кулаком по столу и кричал: — Эти арманьяки! Наберутся храбрости, пустятся в схватку с бургундцами, возвращаются с великими потерями. А когда проходят окрестными деревнями, все разграбят и сожгут и уводят весь скот, какой только найдется, — и быков, и коров, и лошадей, и ослов, и баранов, и овец, и ягнят, и свиней, и коз, и козлят. Всё заберут, оттого крестьянам нечего нести в город на продажу. А если кто пожелает на них жаловаться и искать справедливости, лучше бы ему помолчать. Тессина резала хлеб узкими ломтями. Она подняла голову и сказала: — Я ходила сегодня, хотела купить мяса. Лавки мясников теперь совсем рядом. Перевели их в переулок у ворот Сен-Жермен. И там они торгуют в глубоком погребе. По десяти ступенькам приходится спускаться, прямо как в преисподнюю. А цены — не подступись. Совсем маленькая свиная туша — шестьдесят су. Это три дня надо работать не разгибаясь. — Ну и скажи спасибо своим арманьякам. — Ужинать! — приглашала Тессина. Все садились за стол, макали хлеб в вино и ели молча, искоса поглядывая друг на друга. Но когда поужинали, почувствовали теплоту в желудке, начали улыбаться, мирно беседовать. Блэз Буасек подмигивал Тессине и говорил: — А помнишь, Тессиночка, какая ты была миленькая девчонка, когда служила в доме Дюшье, на улице Проповедников? Тессина смущенно прикрывала рукой беззубый рот и говорила: — И вспоминать нечего. Ведь сколько лет прошло… — И, хихикнув, неожиданно добавляла: — Да и ты, Блэз, был тогда покрасивей. — Я так считаю, — вступал в беседу Киприен. — Я так нахожу, что наша Тессина и сейчас очень приятная, почтенная особа. — А помнишь, Киприен, — продолжал дразнить Блэз, — а помнишь, когда наша Тессипочка вышла замуж за своего Тессэна-тесемочника, ты с горя чуть не пошел в солдаты? — Ах, не приставай к нему! — сказала Тессина. — Сам ты хорош! Сорок лет ходишь вокруг моего дома и носишь мне вино в подарок. — Это потому, что мы соседи. На одной улице и «Белая лошадь», где я служу, и твоя вывеска «Кот в кафтане». — Ах, хорошие были времена, когда мы были молоды! — вздохнув, проговорил Киприен, и все, вздыхая, взглянули друг на друга, как бы внезапно увидев морщины лица, седину головы, печаль губ, и этими дорожными знаками жизни измерили прошедшее время. — Хорошее время молодость. Ты помнишь? Глава восьмая ВОСПОМИНАНИЯ — Помнишь, ты пела: Гонит стадо пастушок, Пат-а-план, пат-а-та! И играет в свой рожок: Рон-тон-тон, ра-та-та! Два другие пастушка, Пат-а-план, пат-а-та, Услыхали звук рожка: Рон-тон-тон, ра-та-та! Это поют две милые девушки. С тех пор прошло сорок лет. Две молоденькие подружки, Жаклина с Жаннетой, идут в Париж — там их ждут с нетерпением. Не придется им бродить по городу, отыскивая улицу Повелительниц, чтобы там какая-нибудь злющая, скаредная хозяйка наняла их в служанки. О нет! Жаклинина тетушка в услужении в доме королевского казначея, господина Дюшье. Через знакомого коробейника она сообщила в деревню, что, если пришлют к ней племянницу, найдется девушке хорошее место. И родители не стали препятствовать дочкиному счастью, отпустили ее. А вместе с ней увязалась ее любимая подружка — Жаннета-сиротка. В лесу и у речонки, Тирири, тинтень, Хорошие девчонки Гуляют каждый день. Вот они идут по Парижу. Немножко смущенные всей этой суетой — ужас, сколько тут народу! — но носы гордо задраны вверх. Они не какие-нибудь, их ждут у королевского казначея. О какой большой, какой богатый дом! Даже входная дверь вся резная: хоть весь день рассматривай изображенные на ней картинки — не наглядишься досыта. Привратник вежливо спрашивает, к кому они. И, узнав, что к Жаклининой тетушке, приветливо улыбается и зовет слугу проводить их через двор и сад. О какой сад! Можно подумать, что они живыми попали в рай. Цветут розы и лилии, а по усыпанным песком дорожкам гуляют птицы павлины, волочат за собой, будто шлейфы, тяжелые синие и золотые хвосты. Или вдруг распустят хвост веером, а на нем тысяча глаз. И тысячи глаз не хватит налюбоваться этой красотой. Тетушка встречает их радостно, и, хотя ждала она одну девушку, а пришли двое, она не велит им падать духом. Жаклина останется при ней, а Жан-нете тоже есть хорошее место. У господина придворного астролога и врача, Фомы Пизани, венецианца. Это недалеко, и они смогут часто видеться. Жаклина остается при тетушке, и та водит ее по всему дому, все показывает и объясняет. Сколько великолепных зал, и не знаешь, которая лучше! В первой зале по стенам развешаны картины и изречения, а в другой зале всякие музыкальные инструменты — и арфы, и гитары, и орган. Тетушка говорит: — Когда здесь бывают концерты, будто слушаешь небесных музыкантов. А играют здесь превосходные арфисты и знаменитые скрипачи. Но больше всего мне нравится, когда Шеньюди щиплет струны своей тюрлюретты—гитары нищих. Уж так хорошо, так и пошла бы в пляс! В третьей зале столы для игры в шахматы, и чудесно украшенные пюпитры для книг, и шкафчики с разными редкостями, а на дверцах шкафчиков выложены картинки из драгоценных камней: цветы, и птицы, и Адам с Евой под яблоней, и охотник стреляет в утку. И еще в одной зале хранится оружие. Расписные арбалеты, луки, пики, кинжалы, кольчуги. А в окне с чудесным мастерством устроена полая железная голова. Это зачем? Тетушка объясняет: — Под защитой этой головы можно разговаривать с теми, кто находится снаружи, не боясь их стрел. Жаклина хочет просунуть голову внутрь железной головы и крикнуть: «Ау!»—но тетушка не позволяет. И вот они поднимаются на самый-самый верх дома, и там большая квадратная комната с окнами на все четыре стороны. — Когда господа пируют здесь, — говорит тетушка, — вино и кушанья поднимают и спускают с помощью блока. Слишком высоко носить их. Еще бы не высоко! Прямо будто стоишь на вершине горы, и весь Париж на все четыре стороны виден как на ладони. Жаклина бегает от окна к окну, изумляется. В какое окно ни посмотришь, видишь чудеса! В южное окно посмотришь — там Сена, прекрасная река и сама будто город, плывущий по течению, так тесно движутся по ней неисчислимые лодки и баржи. Разделясь на два рукава, обнимает она остров — Старый город — драгоценное зерно, из которого вырос Париж на правом и на левом берегу реки. И чтобы можно было туда попасть, рукава Сены, будто браслеты, перетянули пять мостов, и по краям они тесно застроены, усажены домиками. Какая прелесть! А на самом острове крепость с остроконечными башнями — дворец Палэ со своими садами, а за ним квадратные серые башни собора Парижской богоматери. А посмотришь в западное окно, там королевский дворец — Лувр. Башенки, башенки — не счесть, с высокими, круглыми, как воронки, крышами, и на них золотые флюгера сияют на солнце. И тонкие дымовые трубы, и длинный ряд застекленных, сверкающих окон. А к востоку и к северу бесконечный муравейник, переплетенье множества улиц, тысячи, тысячи домов, тесно прижавшихся друг к другу, а поверх их острых крыш вздымаются шпили бесчисленных церквей, каменные стрелы, устремленные ввысь, подобные цветочным стеблям, тесно усеянным листьями и бутонами. — Ах, ах, какой большой город! — У нас очень большой город, — с гордостью говорит тетушка. — У нас одних нищих двадцать тысяч и шестьдесят тысяч людей, умеющих читать и писать. И каждую неделю съедают здесь четыре тысячи баранов, не считая быков, телят и свиней. И все это так и есть, потому что я слышала, как об этом беседовали господа. — Как мне все здесь нравится! — кричит Жаклина. — Какой прекрасный город, и какой прекрасный дом, и как я рада, что я здесь! И вот Жаклина живет в этом городе и в этом доме, и девушка она понятливая и хорошо выполняет все, что прикажет тетушка. Но она такая миленькая, маленькая, пухленькая, щечки румяные, черные волосы завиваются колечками, что вскоре клерки казначейства начинают обращать на нее внимание, и тетушка этим очень недовольна и решает поскорей выдать ее замуж. Первым приходит свататься Блэз Буасек, слуга из гостиницы «Белая лошадь». Но тетушке не нравится, что от него пахнет вином, и она ему отказывает наотрез. Вторым приходит подмастерье — вязальщик Кип-риен, и тетушка говорит: — За душой у тебя ни гроша. Подожди, пока станешь мастером. Третьим является молодой Тессэн-тесемочник. Он учился ремеслу у отца и деда, а сейчас он сам уже мастер и наследовал дом и лавку под вывеской «Кот в кафтане». За него тетушка согласна отдать Жаклину. И вот она переселяется на другой конец города, молодая хозяйка старого дома на улице Арфы. И теперь уже никто не зовет ее Жаклиной, а уважительно называют по мужу — госпожа Тессина. Но ее дружба с Жаннетой не прерывается, каждый свободный день они навещают друг друга. Жаннета живет в доме придворного врача и астролога, служит помощницей нянюшки при крошке Христине, дочери хозяина. И такая эта Жаннета прилежная, и разумная, и исполнительная, что все ее хвалят и не могут нахвалиться. И вдруг ее судьба меняется. У господина придворного врача мэтра Фомы Пизани в услужении мальчишка. Его дело сушить травы, а затем толочь их в ступке и насыпать в склянки венецианского стекла. Но всем известно, мальчишки — народ дерзкий и шаловливый и в голове у них: с кем бы подраться или поиграть в мяч. И этот мальчишка роняет на каменный пол драгоценную склянку, и склянка разбивается вдребезги, и порошок рассыпается, и его уже не соберешь. А мэтр Фома — венецианец, у него жаркая южная кровь, и, когда она вступает ему в голову, он сам себя не помнит от гнева. Он дерет мальчишку за уши, лупит его пестиком по голове, такого дал ему пинка коленкой под зад, что мальчишка вылетел через три комнаты прямо на улицу в сточную канаву. Мальчишку вытащили, но мэтр Фома остался без помощника. Тут приходит к нему нянюшка крошки Христины и говорит: — Если позволите мне вымолвить словечко и, не в обиду вам будь сказано, подать добрый совет, есть у нас в доме девушка Жаннета, уж такая прилежная, и разумная, и исполнительная. Вот была бы вам хорошая помощница… С этого дня Жаннета стала сушить травы, толочь их в ступке и пересыпать в склянки. И она так внимательно прислушивалась ко всему, чему учил ее мэтр Фома, что скоро научилась распознавать, какая в каждой травке целебная сила и от какой болезни она излечивает. Так шли годы, и Жаннете исполнилось и тридцать лет, и сорок, и уже нельзя было назвать ее молодой. И за эти годы многие сватались к ней. Но она всем отказывала и говорила: — Не хочу я ухаживать за одним здоровым мужиком, прислуживать ему и угождать. А хочу, сколько хватит у меня умения, помогать больным и страждущим. Между тем крошка Христина выросла и вышла замуж, а вскоре мэтр Фома, придворный врач и астролог, умер. И тогда Жаннета поселилась в лачуге на лугу за отелом «Бурбон» и стала лечить всех приходящих к ней. Она лечила от головной боли, и от любовной тоски, и от разных других болезней. А когда ей хотели заплатить, она говорила: — Лечу я не из корысти, а из любви к ближнему. Если хотите, заплатите мне немного, чтобы хватило на хлеб. Но, если это вам трудно, не надо мне платы. И оттого что она так говорила, люди дали ей прозвище «Любовь к ближнему», но постепенно они сократили это прозвище и звали ее просто любовь — Л'Амур, а потом стали звать старуха Ламур, и уже никто не помнил ее имени, одна только верная подружка Тессина, навещая ее, говорила: — Здравствуй, Жаннета, дорогая моя! Но, как ни искусен врач, не все ведь больные выздоравливают, случается, они умирают. И злые люди стали поговаривать, что старуха Ламур не целительница вовсе, а отравительница. А завистливые люди говорили, что, наверно, за столько лет успела она набрать несметные сокровища и только для отвода глаз ходит в рубище и покрывает седые космы рваным платком. И сплетни росли, и пересуды силились, пока прослышал про то сам парижский прево и приказал посадить злодейку в тюрьму. Когда Тессина узнала, какое несчастье постигло ее подружку, бросилась она к судье, но ее к нему не допустили. Тогда она побежала к тюремщику, и через него передала подружке кошелек со своими сбережениями, и каждый день приходила и приносила ей еду, всё самое лучшее, что могла достать. И так продолжалось до того дня, когда старуху Ламур судили и, как полагается по закону, присудили отравительницу к сожжению на костре. — Тессина, ты помнишь, как мы были молоды? Глава девятая ПАРИЖАНЕ УБИВАЮТ ДРУГ ДРУГА Пасха 1418 года была снежная, такая была метель, как и на рождество не бывает, и в продаже не было дров… 24 апреля вернулись в Париж королевские войска. Четыре месяца они осаждали занятый бургундцами город Сенлис и так и не сумели взять его, а потеряли много людей убитыми, и всю свою артиллерию, и все палатки в их лагере были сожжены. В бешенстве, что им не удалось разграбить Сенлис, арманьяки обратились против парижан, тут уже вволю грабя, убивая и никого не щадя. Даже такое неслыханное дело случилось, что королевские слуги пошли в Булонский лес нарвать ландыши для украшения королевского дворца, а арманьяки напали на них, избили и отняли все, что могли. И счастливы были те, кому удалось убежать пешком и в одной рубахе. Так эти арманьякские солдаты были свирепы и жестоки, что поджаривали на медленном огне мужчин, женщин и детей, у которых нечего было взять. 29 мая бургундцы двинулись на Париж, и, хотя всего их было шестьсот или семьсот человек, они во втором часу ночи собрались у ворот Сен-Жермен, в самом начале улицы Арфы, и смело вошли в город. Тессина и Марион проснулись от грохота проезжающих мимо их дома пушек, от стука конских копыт и, подобных шуму ветра в лесу, множества приглушенных голосов. В одних рубашках вскочили они с постели, опустили люк в полу, над лестницей в первый этаж, в мастерскую и кухню, общими усилиями опрокинули на него шкаф, сами сели сверху и так неподвижно просидели до самого рассвета, дрожа от страха и холода. Уже давно прошли войска, когда они решились подняться, размять затекшие ноги, одеться и отодвинуть от люка шкаф, что оказалось делом нелегким, и так они не сумели поставить его на место. С улицы изредка долетали до них крики о помощи и грохот взламываемых дверей, и опи сидели, не смея высунуть нос наружу, и при каждом стуке вздрагивали и вскакивали, готовые бежать. Под вечер кто-то застучал в их дверь. — Не открывай, — шепнула Тессина. Но Марион, собравшись с духом, приложила рот к замочной скважине и спросила: — Кто там? — Я. — Не открывай, не открывай, — шептала Тессина. — Это, может быть, бургундский солдат, и сейчас он убьет нас. — Да вы что, совсем помешались от страха? — кричал голос. — Это я. Да что, вы не признали меня? Это я, Блэз Буасек. Тогда, чуть не заплакав от радости, что явился защитник, они приоткрыли дверь, впустили его и тотчас повели наверх и показали лежащий на боку шкаф. — Ай, ай, что за беспорядок! — сказал Блэз и засмеялся. — Ну и трусишка же ты, Тессина, никогда бы я не подумал. Он приналег могучим плечом, понатужился, попыхтел и поставил шкаф на место. — Не пора ли ужинать, я принес вино и еще кое-что, — сказал Блэз. А Тессина благодарно ответила: — Мы весь день ничего не ели, боялись разжечь огонь в очаге, — и поскорее накрыла на стол. Киприена ие стали дожидаться — неизвестно, удастся ли ему пробраться по улицам. Когда все насытились, Блэз принялся рассказывать новости. Весь день бургундцы ломали двери арманьяков, врывались в их дома, уносили накопленное ими богатство, и счастливы были те арманьяки, кому удалось спрятаться в погребах и подвалах или еще в каком-нибудь убежище. Парижский прево бежал из города, а главари арманьяков заперлись в крепости Бастилии у ворот Сент-Антуан и оттуда стреляли из луков в прохожих. Всю ночь из страха нападения они жгли огни и обходили крепость дозором. Но парижане успели вооружиться, и уже по всему городу разъяренные толпы осаждали дома и гостиницы, где жили арманьяки, и, врываясь в них, резали, грабили и швыряли тела прямо через окна в уличную грязь, и они валялись там, голые, белые, как свиные туши на рождество перед лавками мясников. Шел сильный дождь и, смывая кровь, уносил ее в сточные канавы, а сточные воды разбухли и залили улицы. — Не осталось от арманьяков ничего, кроме старых портков, — со смехом говорил Блэз Буасек, приходя по вечерам к Тессине с красной розой, эмблемой бургундцев, приколотой к шляпе. — Так им и надо, собакам и предателям. Когда Марион робко спросила, неужели все арманьяки такие негодяи, Блэз начинал перечислять их: — Граф Армаыьяк, коннетабль Франции, более жесток он, чем римский император Нерон. Слыхали про такого? — Нет, — отвечала Мариоп. — Вот теперь слышишь! Или Жан Годэ, начальник всей артиллерии, самый из всех большой злодей. Знаешь, что он сказал рабочим, когда они пришли просить, чтобы он заплатил им за их работу? «Неужто нет у вас полушки купить веревку и повеситься на ней? Это пошло бы вам на пользу». Вот что он сказал. Ну, разве не хуже он дикого зверя? Да много их еще, капитанов, аббатов и епископов, худших воров и разбойников, чем язычники-сарацины. И жаль, что не удалось добраться до них и прикончить, как простых солдат, а всего лишь запрятали их в тюрьмы, в Палэ, в Большое и Малое Шатлэ и в тюрьму Тампль. Но не помогут им запоры и затворы. Ужо доберемся и до них. Неизвестно, кто первым пустил разжигавшие ненависть слухи, но скоро поползли, зашипели они по всему городу. Торговка рыбой сказала Тессине: — Что ты копаешься в моей корзинке? Ешь рыбу, а потом она тебя съест. Сепа широка и глубока, всем нам места хватит. Женщина, продававшая зелень, спросила: — А ты у себя на входной двери ничего не заметила? Я, как ухожу из дому, велю моей девчонке почаще выскакивать, смотреть, нет ли чего на двери. Булочник сказал: — Поешьте досыта напоследок. Почему напоследок? Никто не хотел ответить. Но Блэз Буасек объяснил: — Это значит, что проклятые арманьяки, злодеи и предатели, решили уничтожить всех парижан. Уже приготовили мешки, чтобы всех утопить с женами и детьми. И сделали тридцать тысяч щитков со знаком креста, чтобы укрепить на дверях тех, кого хотят убить. — Но ведь арманьяков уже уничтожили, — сказала Тессина. — Ведь уже больше месяца прошло, ты сам сказал: «Не осталось от них ничего». — Это нам так сгоряча показалось, ну и похвастались мы. На улицах их, понятно, больше не видать. Хитрые они — припрятались на чердаках и в подвалах. И в тюрьмах их полным-полно. Отсиживаются там, дожидаются, не помогут ли им их дружки выбраться из Парижа. Напрасно дожидаются. Всех их мы выкурим, вытащим из норы… 12 июня около 11 часов вечера толпа разбила двери тюрем, а если не могла их разбить, поджигала тюрьму. Перед воротами тюрем убитые арманьяки были повалены кучами, трупы ограблены, раздеты догола и так изуродованы, что их нельзя было признать. И в одну эту ночь погибло более полутора тысяч человек. Но в могучей громаде Большого Шатлэ, в его многоэтажных подвалах, в искусной мышеловке Малого Шатлэ с его ходами и переходами и двойными лестницами, в неприступном замке Сент-Антуан — Бастилии еще скрывались арманьяки. Ходили слухи, будто герцог Бургундский предоставил там убежище самым из них знатным и знаменитым. И удивляться этому не приходилось. Известно, все дворяне меж собой родня — одного поля ягода. Сегодня подерутся, а назавтра, глядишь, друг у друга крестят детей и пируют за одним столом. Лето стояло невыносимо знойное. Горячий ветер вздымал клубы желтой пыли. По ночам парижане не могли заснуть, а днем бродили, как дикие звери, измученные бессонницей и ненавистью. И в довершение всех бед, уже созрели за городскими стенами хлеба, овес и виноград, но никто не смел собирать урожай, потому что вокруг города бродили шайки арманьяков, убивая всех, кто им попадался, и жизнь с каждым днем становилась все дороже. Трудно поверить: две маленькие луковицы стоили два денье и столько же стоило одно яйцо, а совсем крошечная груша или яблоко — денье за штуку. Чаша терпения переполнилась, и парижане поднялись грозной, чудовищной, огромной волной гнева. Обезумев, кинулись к Шатлэ и осадили его, требуя, чтобы выдали им тех, кто там укрылся. Осажденные защищались из последних сил, сбрасывая на толпу черепицу, камни, все, что попадалось под руку, в тщетной попытке продлить свою жизнь. Все было бесполезно. Шатлэ было взято приступом, его защитников выгнали на площадь и тотчас их зверски прикончили. Оттуда двинулись к Малому Шатлэ и, убив всех, кто искал там убежища, направились к Бастилии — замку Сент-Антуан. Испуганный яростью парижан, герцог Бургундский вышел к ним и пытался успокоить их тихими и сладостными речами. В ответ послышались крики: — Прячете вы, оберегаете злодеев и предателей! — За деньги освобождаете их! Заново наводняют они окрестности и причиняют больше зла, чем прежде. — Если мы их не убьем, они убьют нас всех с женами и детьми. И, бросившись на замок, камнями проламывали ворота и осыпали стрелами и ядрами всех, кто осмеливался показаться на зубцах стен. Тогда герцог Бургундский повелел вывести пленников из замка под сильной охраной. Но все они были убиты и растерзаны. Будто в огромной бойне, зловонный воздух неподвижно висел над Парижем. Непогребенные трупы, разлагаясь, отравили воду и землю. Еще никто не догадывался, что всходит семя страшной заразы, и хотя то там, то здесь, то один, то другой внезапно заболевал и умирал в мучениях, люди по-прежнему встречались, навещая друг друга, ели и пили из одной посуды, делили наследство умерших, надевали их платье, спали в их кроватях. В один из вечеров в начале сентября Блэз Буасек пришел к Тессине, не поздоровавшись сел за стол, ударил кулаком по доске и хрипло крикнул: — С арманьяками покончено! Всех до последнего повытаскали, словно крыс из норы. Тессина возразила: — С арманьяками, может быть, и покончено. А крыс развелось видимо-невидимо. И такие страшные. Шерстка дыбом, зубы ощерены, пляшут и падают прямо на улице. Марион спросила: — Дядюшка Блэз, вы тоже убивали беззащитных людей? Блэз побагровел, по его лицу катились крупные капли пота, и прерывающимся голосом он зарычал: — Молчи, дерзкий цыпленок! Все молчите! А ты, Тессина, старая курица, как ты смеешь так смотреть на меня! Услышав такое оскорбление, Тессина ахнула, но, овладев собой, проговорила: — Уходи домой и проспись. Ты пьян. — Я трезвый, — бормотал Блэз. — Я трезвый, как новорожденный младенец, как папа римский, как цветочек на грядке. — Зубы у него стучали в ознобе, он растерянно оглядывался по сторонам. — Но если меня гонят, я уйду. — Уходи, — сказала Тессина. — И больше не приходи. — Ты еще пожалеешь об этих словах, — пробормотал Блэз. Он уперся обеими руками об стол, пытаясь подняться, но тяжелое тело не слушалось, и он упал на скамью. — Проводи его, Киприен, — попросила Тессина, и Киприен, подхватив его под мышки, поволок к двери. Больше Блэз не приходил. Через два дня Тессина узнала, что он неожиданно умер, и горько жалела и каялась, что в последний вечер прогнала старого друга, не поняв, что говорил в нем болезненный жар, а не вино и не желание ее обидеть. Она неутешно плакала, обвиняя себя в жестокости, вспоминая, как всегда он был добр и весел, какие забавные были у него прибаутки и как он когда-то давным-давно мечтал жениться на ней. И, полная почали, она решила отдать ему последний долг, проводить его в последний путь. Глава десятая Тессина так долго плакала и печалилась, что совсем обессилела и вместо себя послала Марион и Киприена-вязалыцика проводить Блэза Буасека в последний путь. У дверей «Белой лошади» уже собралась изрядная толпа, все члены братства глашатаев. В руках у них были колокольчики, которые изредка нестройно дребезжали, когда братья переминались с ноги на ногу, дожидаясь чего-то. Но вот двери гостиницы отворились, и оттуда вышел здоровенный молодой глашатай. Качаясь под тяжестью, выпятив живот, тащил он обеими руками огромный жбан с вином. За ним шел другой глашатай, пониже и потощей, и нес небольшую чашу. Улыбнувшись ожидающим, он подкинул чашу вверх, ловко подхватил ее, и, будто по сигналу, все колокольчики сразу зазвенели, и процессия двинулась вперед. Но недолго. Едва добрались до перекрестка, как поставили гроб на землю. Тот, кто нес жбан, кряхтя нагнул его, вино полилось в чашу, все провожающие пригубили, и носильщики, заметно повеселев, подхватили гроб и пошли дальше. На звон колокольчиков прохожие оглядывались, облизывали губы, поворачивали и примыкали к процессии. На каждом перекрестке угощение повторялось, и уже кое-кто, позабыв о цели пути, вполголоса затягивал песенку или, шепнув на ухо соседу забавную историйку, сам закатывался смехом и, вдруг опомнившись, смущенно замолкал. И Марион, тоже выпившая в память Блэза несколько глотков вина, шла подпрыгивая и крепко держась за руку Киприена. Так добрались они до кладбища Невинно убиенных, и к тому времени провожающие были совсем пьяные, плясали, размахивая высоко поднятыми руками и задирая кверху коленки. Кто-то, взобравшись на могильный холмик, кричал: — Пейте, пейте! Тем, кто пьет вино, долго жить суждено, а кто не пьет, сразу помрет. Да здравствует наше братство! Могильщики, усердно перекапывающие старые могилы с такой быстротой, что комья земли и кости вихрем взлетали в воздух, заслышали звон колокольчиков, побросали лопаты и тоже поспешили угоститься. Потянув Киприена за руку, Марион отошла в сто-ропку и, с удивлением оглядываясь, увидела, как неузнаваемо изменилось кладбище с тех пор, как три года тому назад приходила она сюда с Марго и хозяйкой. Уже не гуляли по дорожкам нарядные пары, торговцы не предлагали прохожим свой товар. Шарлатан в высоком колпаке не собирал любопытную толпу, восхваляя свою целительную травку. Да и кто поверил бы ему, что есть средство от смерти, увидев, как кругом все изрыто, как жадно зияют глубокие ямы и могильщики кидают в них длинные, зашитые в простыни зловещие тюки? — Что это? — спросила Марион. — Что это такое страшное? Могильщик утер запачканной в земле рукой пот с лица, приветливо улыбнулся и ответил: — Не пугайтесь, милая барышня. Прибавилось у нас работенки в последние дни. Спешим, торопимся, нет того, чтобы покрасивей сделать. Но не беспокойтесь: когда придет ваш черед, выкопаем вам хорошенькую могилку. Постараемся для вас! — Уйдем отсюда! — крикнула Марион и потащила Киприена к выходу. Она бежала все скорей, перепрыгивая через ямы, перескакивая через бугры, а вслед ей несся звон колокольчиков и пьяная песнь винных глашатаев. Кто пьет вино, тому жить дано, Сегодня мы в бархат одеты. А кто не пьет, скоро помрет, Мы завтра нагие скелеты. Смерть не ждет, за всеми придет, Всяк в свой черед… Только взбежав на мост, Марион немного успокоилась и пошла тише. «Как все изменилось, — думала она. — И как я сама изменилась! Могильщик назвал меня «милая барышня». Это правда, я сейчас почти уже совсем взрослая. Даже трудно себе представить, просто не верится, что это я сама, а не какая-нибудь посторонняя девчонка еще так недавно бежала по тем дорожкам, одетая в дептевое красное платьице, зажав в кулачок серебряную монету, чтобы отдать ее косоглазому нищему студенту. О глупая, глупая девчонка!» Тут они сошли с моста и вступили в Старый город. Здесь было тихо и глухо. Дома молчали. На перекрестке горел костер. Дрова весело потрескивали, огоньки плясали, помахивая прозрачными покрывалами дыма, и Марион захотелось перепрыгнуть через костер. Но Киприен удержал ее, сказав: — Костры жгут, чтобы очистить воздух и уничтожить заразу. Возможно, что в этих домах опасная болезнь. Идем отсюда. Идем скорее, девочка. Но Марион шла спокойно и степенно и думала: «Да, уж теперь я совсем другая. Уж теперь я не стала бы лить слезы оттого, что он не узнал меня. Очень надо! Уж теперь, если бы он встретился мне, я бы даже не взглянула на него. Прошла бы мимо, презрительно пожала бы плечами и сделала вид, что я его никогда в жизни не видела». И тут она его увидела. Он лежал, опершись головой о заросшую плесенью стену, неестественно разметав руки и ноги, неподвижный, с закрытыми глазами. В первое мгновение ей показалось, что он мертв. Сердце у нее замерло, она бросилась к нему, упала около пего на колени и схватила его за руку. Рука пылала жаром, но все тело мелко тряслось, будто в ознобе. — Господин Онкэн, что с вами? — вскричала она. — Откройте глаза, скажите словечко! Ох, что с вами? Что с вами? Глава одиннадцатая ЧУМА Он приоткрыл один глаз и бессмысленно посмотрел на нее. — Ох, что же это? — причитала она, обхватив его руками и пытаясь приподнять. — Оставь меня в покое, —невнятно пробормотал он, и она с ужасом увидела, что язык у него распух и с трудом помещается во рту. Тогда она села рядом с ним и заплакала. — Марион, не трогай его, он болен, — проговорил Киприен. — Идем, ты можешь сама заболеть. — Оставьте меня в покое! — закричала Марион и зарыдала еще громче. Киприен терпеливо стоял над ней, ожидая, когда она успокоится. И наконец, раза два судорожно глотнув, она утерла глаза подолом платья и сказала: — Помогите мне поднять его и отвести в больницу, в Отель-дье. — Марион, опомнись, — уговаривал Киприен. — Да что же, ему околеть здесь, как паршивой собачонке? — в бешенстве закричала Марион. — Не хотите мне помогать, так убирайтесь подальше! Я сама его дотащу. Господин Онкэн, милый, сможете вы стоять на ногах? Схватив Онкэна за талию, она пыталась приподнять его. Но Онкэн только стопал и был так тяжел, что каждый раз снова выскальзывал из ее рук. Киприен молча смотрел на ее усилия, а потом, нагнувшись, оттолкнул ее, подхватил Онкэна под мышки, приподнял его и приказал: — Бери его за ноги. Вдвоем как-нибудь донесем. Спотыкаясь под тяжестью бесчувственного тела, они направились к Песочной улице и там свернули в переулок. Попавшаяся им навстречу женщина шарахнулась в сторону и бросилась бежать. С того самого мгновения, как старая сестра-привратница у входа в Отель-дье осмотрела беглым взглядом Онкэна, позвала служителей с носилками и приказала отнести его в чумный лазарет, Марион уже не могла двигаться и думать по своей воле. Будто волна горячего сочувствия, непереносимой жалости захватила ее, захлестнула с головой и приглушила все чувства, кроме одного. Киприен-вязалыцик в ужасе отпрянул, а Марион положила руку на край носилок и рядом с ними вошла в помещение лазарета. Она не почуяла тяжкий запах, пе слышала воплей и бреда зачумленных, не видела их искаженные мукой лица. Будто каменная, помогала она молодой сестрице в белой одежде раздеть Онкэна, отнести его в постель и положить на чистую простышо. Онкэна мучила неутолимая жажда, и раз за разом Марион, приподняв рукой его голову, подносила к его губам чашку с водой. Он пил жадно, припав к краю чашки, по распухшее горло не давало проглотить воду, и она стекала на подбородок и на грудь. В бреду ему мерещилось, что он идет по ночному городу, в одной руке сума — собирать отбросы пищи, в другой палка—отгонять собак. Невнятно выкрикивал он проклятия собакам, жалуясь, что они кусают его острыми зубами, рвут его тело на клочья. Он кричал, что луна, огромная, белая, вполнеба величиной, своим невыносимым светом режет ему глаза. Закройте луну! Устав от бреда, он замолкал, и Марион казалось, что все вокруг затихло, кроме его прерывистого дыхания. В одно из этих затиший Марион вдруг услышала за своей спиной тоненький птичий голосок: — Пить, пить, пить, пить. Обернувшись, она увидела на соседней кровати мальчугана, поднялась с колен и дала ему напиться. Он осушил чашку до дна и снова заговорил: — Пить, пить. Выпив вторую чашку, он тихо и испуганно шепнул: — Мне больно. Марион нагнулась и, гладя влажные от пота волосики на его лбу, таком горячем, что обжигал ладонь, прошептала: — Это пройдет, — и снова вернулась к Онкэну. Между тем наступил вечер. Сестры разносили вечернюю еду: мясные и рыбные похлебки, яйца и вино. Поддерживая одной рукой голову больного, а другой его спину, сестры кормили тех, кто еще мог есть. Предложили поужинать Марион, но она только отрицательно качнула головой. Хоть не ела с самого утра, а казалось, самый маленький кусок ее задушит. Зажгли лампы, дневные сестры удалились. Вступила ночная смена. Всю ночь Марион переходила от кровати Онкэна к кровати мальчика. Одна из сестер дала ей тряпки, велела их согреть у большой печи и научила их прикладывать к ногам больных. Под утро Онкэн затих и лежал неподвижно, только изредка вздрагивал, пытаясь глубже зарыться в тюфяк. Так прошла ночь, и наступило утро. Погасили лампы. Сестры с тазами в руках приближались к больным, умывали их лица и перестилали постели, в то время как служители, затопив пол потоками воды, проведенной в залу из большого резервуара, мыли и терли дочиста. Пришел врач и, переходя от постели к постели, спрашивал: — Как вы себя чувствуете? И некоторым больным он прописывал купанье в большой ванне на колесах, которую сестра катила за ним. Другим больным он давал лекарства из трав. И хотя ему были известны свойства многих трав, изгоняющих лихорадку и снижающих жар и боль, но не было трав от чумы, и врач это знал, и мимо многих больных он прошел молча, печально покачав головой. Когда он подошел к Онкэну, тот лежал тихо, не метался, не кричал, и Марион в надежде подняла на врача глаза и спросила: — Ему лучше? — Он умер, — ответил врач и пошел дальше. Марион опустилась на колени и прижалась лбом к деревянной раме кровати. Веки горели, будто засыпанные колючим песком, лицо кривилось, но слез не было. Кто-то тронул ее за плечо, шепнул: — Подвинься. И, подняв голову, она увидела, что сестра собирает в узел испачканное белье с опустевшей кровати и застилает ее чистой простыней. Сестры в белой одежде торопливо ходили по зале, мыли, вытирали, поили, поднимали больных, переносили с кровати на другую, снова покрывали одеялом, стелили и перестилали постели, стригли ногти и волосы, прополаскивали в чистой воде испачканное белье, сушили его перед печью, выгребали пепел и мешали дрова в печи. Марион встала с колен, встряхнула головой и принялась помогать сестрам… С каждым днем больных все прибавлялось, и уже недостаточно было места, и клали по нескольку человек на одну кровать, и стелили тюфяки в проходах, и перетаскивали их с места на место, когда служители мыли пол. Уже не хватало рук ухаживать за больными, сестры были рады Марион и иной раз с тихой улыбкой благодарили ее. И не могло ей прийти в голову уйти отсюда, когда она была здесь нужна. Скоро она научилась разнообразным, но таким несложным обязанностям сестер. Вместе с ними несла на голове узлы с испачканными простынями, через служебный вход выходила на набережную, спускалась к Сене и там, стоя на коленях на мокрых камнях, терла, била вальком, стирала, отстирывала дочиста. Платье на ней промокало до пояса, руки распухали от холодной воды, но какая-нибудь из сестриц говорила: — Сейчас легко. А вот зимой! В мороз, в ветер, в дождь… Иногда больной в безумном бреду вскакивал с постели, бил и ругал сестер, плевал на них и раздирал их одежды. Втроем и вчетвером они старались удержать его, чтобы он не тронул других больных, и, успокоив его, вновь укладывали. Вместо разорванного на ней платья Марион предложили белую одежду сестры, но она отказалась переодеться и только наспех зашила прорехи. Но не надо думать, что были там одна скорбь и отчаяние. Ведь молодость всегда любопытна к жизни, и молоденьким сестричкам хочется поболтать о том о сем и о другом и что творится за их высокими и крепкими стенами. И уж всегда находился кто-нибудь, готовый поделиться новостями, — иной раз говорили о том служители, рассказывали родственники, приведшие больных, сообщала пожилая сестра, выходившая в город по делам больницы. И таким образом Марион узнала, что происходит в городе. Парижане обезумели от ужаса. Уже каждый третий дом стоял пустым, с настежь распахнутыми дверями, и грабители, не веря пи в заразу, ни в смерть, проникали в эти дома и уносили все, что приглянется. Так они обнаглели, что уже и на улицах среди бела дня нападали на прохожих и, оглушив их, срывали с них одежду. Много больных лежали беспомощно в своих постелях или на полу, где случилось им упасть, и некому было отвести их в больницу. А иные и сами, выбежав на улицу, падали в грязь мостовой и здесь умирали, и не хватало людей убирать их тела. И эти люди, за высокую плату, за возможность грабежа соглашавшиеся убирать мертвецов, сами мертвецки пьяные, иной раз попадали на свою же повозку, и их же товарищи свозили их на кладбище Невинно убиенных. А там валили в одну яму по сорок и пятьдесят трупов, присыпая их сверху тонким слоем земли. Уже не хватало простынь на саваны. — А ведь у нас полторы тысячи простынь, неужто не хватит? — говорила какая-нибудь сестра. А другая отвечала: — Может, и не хватит, и негде будет достать. Ведь не только у нас больных стало много больше. А есть еще госпиталь в монастыре святой Катерины и еще другие, которых мы не знаем. Я слышала, что уже умерло больше пятидесяти тысяч. — Нам, конечно, принесут еще простыни, — говорила третья. — Ведь все ремесла и люди во всех условиях жизни объединились, оказывая нам помощь, потому что мы всегда всех больных и даже иностранцев принимаем и лечим бесплатно. Во всех завещаниях, даже самых бедных, всегда до сих пор обязательно был дар Отелю-дье. Принцы, как и простые граждане, считают честью быть нашими благодетелями. Кто завещает нам дом, кто белье, кто одежду, вино, масло, хоть одну селедку. Пирожники посылают нам работу своих учеников. Надсмотрщик живодерни — бродячих свиней. Булочники и бакалейщики делают ежегодные подарки. Большая кружка для подаяний стоит у входа, и всегда она к вечеру была полна доверху. О, нас не оставят в этот тяжелый час! — Да, так было, — со вздохом проговорила четвертая сестра. — Но скоро уже некому будет помогать нам. Но как ни беспощадно косила смерть парижан, досталась ей еще более обильная жатва. Несчастные, отчаявшись, решили молить небо о снисхождении. Мужчины, женщины, маленькие дети—все, кто еще держался на ногах, с зажженными свечами, босые, торжественной процессией направились в аббатство Сен-Дени. Толпа была такая густая, что двигалась единым потоком, и уже ни посторониться, ни вернуться, ни остановиться было невозможно. Те, кто внезапно заболевал, двигались дальше, не касаясь ногами земли, тесно сжатые со всех сторон. И по тем, кто падал, толпа проходила с песнопениями. Но небо не вняло горестным мольбам, и с того дня число заболевших еще увеличилось. Так продолжалось два бесконечных месяца. Глава двенадцатая И НАКОНЕЦ ОДНАЖДЫ УТРОМ Однажды утром в середине ноября Марион стелила постели. Держа одеяло в высоко поднятых руках, она вдруг оглянулась через плечо и неожиданно, будто в первый раз, заметила, что половина кроватей стоят пустые. За эту неделю не принесли в лазарет ни одного больного, а те, кто еще оставался там, начинали выздоравливать, и многие уже бродили по зале в ожидании, когда пройдут восемь дней кapaнтина, им выдадут справки о здоровье и отпустят домой. Молоденькая сестрица выгребала пепел из печи, а вокруг нее стояло еще несколько сестер и больных. Они весело болтали, шутили и смеялись. Марион бросила одеяло на недостеленную кровать, подошла к печи и сказала: — Я ухожу! — Куда? — спросили сестры. — Я ухожу совсем, — сказала Марион. Молоденькая сестра уронила совок, и пепел рассыпался по полу, а все остальные в один голос воскликнули: — Не уходи, не надо! Ты так хорошо нам помогала. Ты такая хорошая, мы тебя так полюбили. А старшая сестра добавила: — Ты делаешь здесь дело, угодное богу и полезное людям. Оставайся с нами навсегда, а когда ты состаришься и уже не сможешь трудиться, ты будешь жить здесь в покое и за тобой будут ухаживать молодые сестры. Это ли не завидная участь? Но Марион нахмурилась и упрямо ответила: — Вас тут и без меня хватит. Тогда старшая сестра обозлилась и закричала ей вслед: — Видать, недаром ты отказывалась надеть белое платье сестры. Еще влекут тебя мирские соблазны. Ну, и не нужна ты нам такая. Иди, уходи, никто тебя не держит! Но Марион уже не слышала ее. Она повернулась, и ушла из залы, и прошла служеоным выходом, и вышла на набережную. Пронзительный ноябрьский ветер охватил ее, и после жарко натопленного лазарета она содрогнулась. Но тотчас широко открыла рот и вдохнула холодный воздух. Он показался ей свежим и живительным, как родниковая вода, и она засмеялась. Она взбежала на мост, с любопытством вглядываясь в лица прохожих. Их было немного, и у всех было то же выражение радостного изумления, как будто сами себе не верили, что остались живы и вот идут по мосту и даже покупают что кому нужно или хочется. На мосту ветер дул еще сильней, раздувал платье Марион, трепал ее волосы, а она бежала мимо длинного ряда лавок. Ветер, ветер! Развей мои печали. Что было, прошло и не вернется. Прилавок чулочника был пуст, и чулочника не было, и на веревке, протянутой над прилавком, уже не висели прекрасные ярко-малиновые чулки, и никаких других чулок тоже не было. Но рядом с пустой лавкой Николетта-белошвейка, надев на кулак чепец, вертела его во все стороны, показывая покупательнице. А та, вытянув длинную шею, нагнула голову, чтобы Николетта могла примерить на нее чепец. Ветер, ветер! Унеси мои обиды. Что было, то забылось и не надо вспоминать. И от радости, что все прошло и забылось, Марион громко засмеялась. Продавщица и покупательница удивленно оглянулись, но она уже сбежала с моста. Ветер, ветер! Сдуй заразу с платья, обвей лицо, чтобы свежая, чистая, румяная прибежала я к моей Тессине. И только произнесла она это имя, как невыносимый страх пронзил ее, и она остановилась и, прижав кулаки к груди, пыталась утишить биение сердца. Долгих два месяца! Что случилось с Тессиной за эти два месяца? Два месяца черная смерть рыскала по Парижу, костлявой рукой стучала в двери, и они распахивались перед ней. Она шла дальше, а дверь оставалась открыта, и дом пуст. Марион бросилась бежать. Уже не радостный бег, а бегство от страшных предчувствий. Скорей, скорей добежать, увидеть, не открыта ли дверь, не сорвана ли, висит на одной петле, не пуст ли дом? Наконец улица Арфы и в начале ее гостиница «Белая лошадь». Будто ничего не было, люди толпятся у входа, путники сходят с коней, конюхи несут торбы с овсом, а на ступенях новый глашатай, уже не Блэз Буасек, а другой, незнакомый, восхваляет вино, которое здесь подают. Тем, кто пьет вино, долго жить дано! Марион пробилась сквозь толпу, побежала дальше. Вон уже виден кот в кафтане, хвост перевязан пышным бантом. Но дверь, дверь! Открыта? Закрыта? Дверь закрыта. Значит, за ней жизнь. Марион изо всей силы колотит в дверь: — Откройте, откройте, впустите меня! Дверь открывается, и на пороге стоит Тессина. Живая! — Тессина, Тессиночка, ты жива! — Марион, девочка моя, деточка моя! Они кинулись друг другу в объятия, обнимаются, плачут, и смеются, и расспрашивают, и отвечают, обе одновременно, и не могут наглядеться, и не могут наговориться, и не могут поверить, что опять они вместе. С легким стуком ветер закрыл за ними дверь.